Смотрел я, как по грязному полу двигаются, лениво шаркая ногами, "девушки для радости", как отвратительно трясутся их дряблые тела под назойливый визг гармоники, или под раздражающий треск струн разбитого пианино, смотрел - и у меня зарождались какие-то неясные, но тревожные мысли. От всего вокруг истекала скука, отравляя душу бессильным желанием куда-то уйти, где-то спрятаться.
Когда в мастерской я начинал рассказывать о том, что есть люди, которые бескорыстно ищут путей к свободе, к счастью народа, - мне возражали:
- А, вот, девки не то говорят про них!
И нещадно, с цинической злостью высмеивали меня, а я был задорным кутенком, чувствовал себя не глупее и смелее взрослых собак, - я тоже злился. Начиная понимать, что думы о жизни - не менее тяжелы, чем сама жизнь, я, порою, ощущал в душе вспышки ненависти к упрямо терпеливым людям, с которыми работал. Меня особенно возмущала их способность терпеть, покорная безнадежность, с которой они подчинялись полубезумным издевательствам пьяного хозяина.
И - как нарочно - именно в эти тяжелые дни мне довелось познакомиться с идеей совершенно новой и хотя органически враждебной мне, но все-таки очень смутившей меня.
В одну из тех вьюжных ночей, когда кажется, что злобно воющий ветер изорвал серое небо в мельчайшие клочья и они сыплются на землю, хороня ее под сугробами ледяной пыли, и кажется, что кончилась жизнь земли, солнце погашено, не взойдет больше, - в такую ночь, на Масленой неделе я возвращался в мастерскую от Деренковых. Шагал, закрыв глаза, против ветра, сквозь мутное кипение серого хаоса и вдруг - упал, наскочив на человека, лежавшего поперек панели. Мы оба выругались, я - по-русски, он - на французском языке:
- О, дьявол...
Это возбудило мое любопытство, я поднял его, поставил на ноги, - он был маленького роста, легкий. Толкая меня, он гневно кричал:
- Моя шапка, чорт вас возьми! Отдайте шапку! Я - замерзну!
Найдя в снегу шапку, я встряхнул ее, надел на его ершистую голову, но он сорвал шапку и, махая ею на меня, ругался на двух языках, гнал меня:
- Прочь!
Вдруг бросился вперед и утонул в кипящей кашице. Идя дальше, я снова увидал его - он стоял, обняв руками деревянный столб погашенного фонаря, и убедительно говорил:
- Лена, я погибаю... о, Лена...
Видимо, он был пьян и, пожалуй, замерз бы, оставь я его на улице. Я спросил, где он живет.
- Какая это улица? - закричал он со слезами в голосе. - Я не знаю, куда итти.
Я обнял его за талию и повел, допрашивая, где он живет.
- На Булаке, - бормотал он, вздрагивая. - На Булаке... там - бани, дом...
Шагал он неверно, сбивчиво и мешал мне итти; я слышал, как стучали его зубы:
- Си тю савэ, - бормотал он, толкая меня.
- Что вы говорите?
Он остановился, поднял руку и сказал внятно, - с гордостью, как показалось мне:
- Си тю савэ у же те мен...*