Давид, до известной степени привыкший к этому зрелищу, направился прямо к ним с твердостью, которую, по-видимому, нелегко было поколебать. Это была главная хижина селения — грубый шалаш из коры и ветвей. В ней происходили советы и сходки племени. Дункану трудно было придать своему лицу столь необходимое выражение равнодушия в момент, когда он пробирался между темными могучими фигурами индейцев. Но, сознавая, что жизнь его зависит от самообладания, он положился на благоразумие своего товарища, следом за которым шел, стараясь привести в порядок свои мысли. Кровь стыла у него в жилах от сознания непосредственной близости свирепых и беспощадных врагов, но он настолько владел собой, что ничем не выдал своей слабости. Следуя примеру мудрого Гамута, он вытащил связку душистого хвороста из кучи, занимавшей угол хижины, и молча сел на нее.
Как только их гость прошел в хижину, воины, стоявшие у порога, стали также возвращаться туда и, разместившись вокруг него, терпеливо ждали, когда чужестранец заговорит. Многие индейцы в ленивой, беспечной позе стояли, прислонившись к столбам, которые поддерживали ветхое строение. Трое или четверо самых старых и знаменитых вождей поместились на полу немного впереди.
Зажгли факел, вспыхнувший ярким пламенем, и в его колеблющемся красноватом свете из мрака выплывали то одни, то другие лица и фигуры. Дункан старался прочесть на лицах своих хозяев, какого приема он может ожидать от них. Но индейцы, сидевшие впереди, почти не смотрели на него; глаза их были опущены вниз, а на лице было такое выражение, которое можно было истолковать и как почтение, и как недоверие к гостю. Люди, стоявшие в тени, были менее сдержанны. Дункан скоро заметил их испытующие и в то же время уклончивые взгляды; они изучали его лицо и одежду; ни один его жест, ни один штрих в раскраске, ни одна подробность в покрое его одежды не ускользали от их внимания.
Наконец один индеец, мускулистый и крепкий, с проседью в волосах, выступил из темного угла хижины и заговорил. Он говорил на языке вейандотов, или гуронов, слова его были непонятны Дункану. Судя по жестам, которыми сопровождались эти слова, можно было думать, что они имели скорее дружелюбный, чем враждебный, смысл. Хейворд покачал головой и жестом дал понять, что не может ответить.
— Разве никто из моих братьев не говорит ни по-французски, ни по-английски? — сказал он по-французски, оглядывая поочередно всех присутствующих в надежде, что кто-нибудь утвердительно кивнет головой.
Хотя многие повернули голову, как бы желая уловить смысл его слов, но ответа не последовало.
— Мне было бы грустно убедиться, — проговорил Дункан по-французски, выбирая наиболее простые слова, — что ни один представитель этого мудрого и храброго народа не понимает языка, на котором Великий Отец говорит со своими детьми. Его огорчило, если бы он узнал, что краснокожие воины так мало уважают его.
Последовала продолжительная, тяжелая пауза, в течение которой ни одно движение, ни один взгляд индейцев не выдали впечатления, произведенного этим замечанием.
Дункан, который знал, что молчание считалось достойной чертой среди его хозяев, с радостью воспользовался этим, чтобы собраться с мыслями. Наконец тот же самый воин, который обращался к нему раньше, сухо ответил ему на канадском наречии:
— Когда наш Великий Отец говорит со своим народом, то разве он разговаривает на языке гуронов?