— Нет, он страдает не от ожогов, — проговорил Натти, не совсем поняв слова священника; старый охотник один стоял подле умирающего воина. — Хотя Джон из-за своей индейской гордости мог и с места не сдвинуться, когда огонь жег ему кожу, — индейцы боль презирают, — но, мне сдается, сожгли его злые людские мысли, они его мучили без малого восемь десятков лет. Ну, а теперь природа сдается, борьба тянулась уж очень долго. Эй, Гектор, ложись! Ложись, тебе говорят! Плоть наша не из железа, вечно жить человек не может. Джону пришлось видеть, как вся его родня, один за другим, переселилась в иной мир, а он вот остался горевать здесь один-одинешенек.
— Джон, ты меня слышишь? — ласково спросил священник. — Хочешь, чтобы я прочел молитвы, предназначенные церковью для этой скорбной минуты?
Индеец повернул к нему свое землистое лицо. Темные глаза его смотрели прямо, но безучастно: старик, по-видимому, никого не узнавал. Затем, снова обернувшись к долине, он запел по-делаварски. Низкие, гортанные звуки песни становились все громче, и вот уже можно было различить слова:
— Я иду, я иду в Страну Справедливых, я иду! Я убивал врагов, я врагов убивал! Великий Дух зовет своего сына. Я иду, я иду! В Страну Справедливых я иду!
— О чем он поет? — с искренним участием спросил Кожаного Чулка добрый пастор. — Он воздает хвалу спасителю нашему?
— Нет, это он себя похваливает, — ответил Натти, с грустью отводя взгляд от умирающего друга. — И все верно, я-то знаю, что каждое его слово правда.
— Да изгонит господь из его сердца такое самодовольство! Смирение и покаяние — вот заветы христианства, и, если не царят они в душе человека, тщетны его чаяния на спасение. Хвалить себя! И это в такую минуту, когда дух и тело должны слиться воедино, вознося хвалу создателю! Джон, ведь ты принял христианское вероучение, ты был избран среди множества грешников и язычников, и я верю — все это для разумной и благой цели. Отвергаешь ли ты суетное довольство своими добрыми делами, проистекающее от гордыни и тщеславия?
Индеец даже не взглянул на того, кто задал ему эти вопросы, и, снова подняв голову, заговорил тихо, но внятно:
— Кто посмеет сказать, что враги видел» спину могиканина? Разве хоть один враг, сдавшийся ему на милость, не был пощажен? Разве хоть один, минг, за которым гнался могиканин, спел победную песню? Разве сказал когда-либо могиканин хоть одно слово лжи? Нет! Правда жила в нем, и ничего, кроме правды, не исходило от него. В юности своей он был воином, и мокасины его оставляли кровавый след. В зрелые годы он был мудр, и слова его у Костра Совета не разлетались по ветру.
— А, он оставил свои языческие заблуждения, он перестал петь! — воскликнул священник. — Что же говорит он теперь? Сознает ли, что для него в жизни уже все потеряно?
— Ах ты боже мой! Да он не хуже нас с вами знает, что конец его близок, — сказал Натти, — только он считает это не потерей, а, наоборот, большим выигрышем. Джон стал стар и неловок, дичи же по вашей вине нынче не очень-то много, да и пугливая она стала. Охотники помоложе его с трудом добывают себе на жизнь. Он верит, что отправится после смерти туда, где всегда хорошая охота, куда не смогут попасть злые и несправедливые и где он снова встретит свое племя. Это совсем не кажется потерей человеку, у которого руки даже и корзины плести уже не могут. Если есть тут потеря, так это для меня. Когда Джон уйдет, мне останется разве что последовать за ним.