— Тоесть, видите ли, вы сами соединили ваш план с нашими действиями. Рассчитывая на ваш план, мы уже кое-что предприняли, так что вы уж никак не могли бы отказаться, потому что нас подвели.
— Права никакого.
— Понимаю, понимаю, ваша полная воля, а мы ничто, но только чтоб эта полная ваша воля совершилась.
— И я должен буду взять на себя все ваши мерзости?
— Послушайте, Кириллов, вы не трусите ли? Если хотите отказаться, объявите сейчас же.
— Я не трушу.
— Я потому, что вы очень уж много спрашиваете.
— Скоро вы уйдете?
— Опять спрашиваете?
Кириллов презрительно оглядел его.
— Вот, видите ли, — продолжал Петр Степанович, всё более и более сердясь и беспокоясь и не находя надлежащего тона, — вы хотите, чтоб я ушел, для уединения, чтобы сосредоточиться; но всё это опасные признаки для вас же, для вас же первого. Вы хотите много думать. По-моему, лучше бы не думать, а так. И вы, право, меня беспокоите.
— Мне только одно очень скверно, что в ту минуту будет подле меня гадина, как вы.
— Ну, это-то всё равно. Я, пожалуй, в то время выйду и постою на крыльце. Если вы умираете и так неравнодушны, то… всё это очень опасно. Я выйду на крыльцо, и предположите, что я ничего не понимаю и что я безмерно ниже вас человек.
— Нет, вы не безмерно; вы со способностями, но очень много не понимаете, потому что вы низкий человек.
— Очень рад, очень рад. Я уже сказал, что очень рад доставить развлечение… в такую минуту.
— Вы ничего не понимаете.
— То есть я… во всяком случае я слушаю с уважением.
— Вы ничего не можете; вы даже теперь мелкой злобы спрятать не можете, хоть вам и невыгодно показывать. Вы меня разозлите, и я вдруг захочу еще полгода.
Петр Степанович посмотрел на часы.
— Я ничего никогда не понимал в вашей теории, но знаю, что вы не для нас ее выдумали, стало быть, и без нас исполните. Знаю тоже, что не вы съели идею, а вас съела идея, стало быть, и не отложите.
— Как? Меня съела идея?
— Да.
— А не я съел идею? Это хорошо. У вас есть маленький ум. Только вы дразните, а я горжусь.
— И прекрасно, и прекрасно. Это именно так и надо, чтобы вы гордились.
— Довольно; вы допили, уходите.
— Черт возьми, придется, — привстал Петр Степанович. — Однако все-таки рано. Послушайте, Кириллов, у Мясничихи застану я того человека, понимаете? Или и она наврала?
— Не застанете, потому что он здесь, а не там.
— Как здесь, черт возьми, где?
— Сидит в кухне, ест и пьет.
— Да как он смел? — гневно покраснел Петр Степанович. — Он обязан был ждать… вздор! У него ни паспорта, ни денег!
— Не знаю. Он пришел проститься; одет и готов. Уходит и не воротится. Он говорил, что вы подлец, и не хочет ждать ваших денег.
— А-а! Он боится, что я… ну, да я и теперь могу его, если… Где он, в кухне?
Кириллов отворил боковую дверь в крошечную темную комнату; из этой комнаты тремя ступенями вниз сходили в кухню, прямо в ту отгороженную каморку, в которой обыкновенно помещалась кухаркина кровать. Здесь-то в углу, под образами, и сидел теперь Федька за тесовым непокрытым столом. На столе пред ним помещался полуштоф, на тарелке хлеб и на глиняной посудине холодный кусок говядины с картофелем. Он закусывал с прохладой и был уже вполпьяна, но сидел в тулупе и, очевидно, совсем готовый в поход. За перегородкой закипал самовар, но не для Федьки, а сам Федька обязательно раздувал и наставлял его, вот уже с неделю или более, каждую ночь для «Алексея Нилыча-с, ибо оченно привыкли, чтобы чай по ночам-с». Я сильно думаю, что говядину с картофелем, за неимением кухарки, зажарил для Федьки еще с утра сам Кириллов.
— Это что ты выдумал? — вкатился вниз Петр Степанович. — Почему не ждал, где приказано?
И он с размаху стукнул по столу кулаком.
Федька приосанился.
— Ты постой, Петр Степанович, постой, — щеголевато отчеканивая каждое слово, заговорил он, — ты первым долгом здесь должен понимать,