из них вас и не знал совсем, а сами вы пришли откровенничать, из чувствительности. Ну что ж делать, если на этом был тогда же основан, с вашего же согласия и предложения (заметьте это себе: предложения!), некоторый план здешних действий, которого теперь изменить уже никак нельзя. Вы так себя теперь поставили, что уже слишком много знаете лишнего. Если сбрендите и завтра доносить отправитесь, так ведь это, пожалуй, нам и невыгодно будет, как вы об этом думаете? Нет-с; вы обязались, вы слово дали, деньги взяли. Этого вы никак не можете отрицать…
Петр Степанович сильно разгорячился, но Кириллов давно уж не слушал. Он опять в задумчивости шагал по комнате.
— Мне жаль Шатова, — сказал он, снова останавливаясь пред Петром Степановичем.
— Да ведь и мне жаль, пожалуй, и неужто…
— Молчи, подлец! — заревел Кириллов, сделав страшное и недвусмысленное движение, — убью!
— Ну, ну, ну, солгал, согласен, вовсе не жаль; ну довольно же, довольно! — опасливо привскочил, выставив вперед руку, Петр Степанович.
Кириллов вдруг утих и опять зашагал.
— Я не отложу; я именно теперь хочу умертвить себя: все подлецы!
— Ну вот это идея; конечно, все подлецы, и так как на свете порядочному человеку мерзко, то…
— Дурак, я тоже такой подлец, как ты, как все, а не порядочный. Порядочного нигде не было.
— Наконец-то догадался. Неужели вы до сих пор не понимали, Кириллов, с вашим умом, что все одни и те же, что нет ни лучше, ни хуже, а только умнее и глупее, и что если все подлецы (что, впрочем, вздор), то, стало быть, и не должно быть неподлеца?
— А! Да ты в самом деле не смеешься? — с некоторым удивлением посмотрел Кириллов. — Ты с жаром и просто… Неужто у таких, как ты, убеждения?
— Кириллов, я никогда не мог понять, за что вы хотите убить себя. Я знаю только, что из убеждения… из твердого. Но если вы чувствуете потребность, так сказать, излить себя, я к вашим услугам… Только надо иметь в виду время…
— Который час?
— Ого, ровно два, — посмотрел на часы Петр Степанович и закурил папиросу.
«Кажется, еще можно сговориться», — подумал он про себя.
— Мне нечего тебе говорить, — пробормотал Кириллов.
— Я помню, что тут что-то о боге… ведь вы раз мне объясняли; даже два раза. Если вы застрелитесь, то вы станете богом, кажется так?
— Да, я стану богом.
Петр Степанович даже не улыбнулся; он ждал; Кириллов тонко посмотрел на него.
— Вы политический обманщик и интриган, вы хотите свести меня на философию и на восторг и произвести примирение, чтобы разогнать гнев, и, когда помирюсь, упросить записку, что я убил Шатова.
Петр Степанович ответил почти с натуральным простодушием:
— Ну, пусть я такой подлец, только в последние минуты не всё ли вам это равно, Кириллов? Ну за что мы ссоримся, скажите, пожалуйста: вы такой человек, а я такой человек, что ж из этого? И оба вдобавок…
— Подлецы.
— Да, пожалуй и подлецы. Ведь вы знаете, что это только слова.
— Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что всё не хотел. Я и теперь каждый день хочу, чтобы не слова.
— Что ж, каждый ищет где лучше. Рыба… то есть каждый ищет своего рода комфорта; вот и всё. Чрезвычайно давно известно.
— Комфорта, говоришь ты?
— Ну, стоит из-за слов спорить.
— Нет, ты хорошо сказал; пусть комфорта. Бог необходим, а потому должен быть.
— Ну, и прекрасно.
— Но я знаю, что его нет и не может быть.
— Это вернее.
— Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?
— Застрелиться, что ли?
— Неужели ты не понимаешь, что из-за этого только одного можно застрелить себя? Ты не понимаешь, что может быть такой человек, один человек из тысячи ваших миллионов, один, который не захочет и не перенесет.
— Я понимаю только, что вы, кажется, колеблетесь… Это очень скверно.
— Ставрогина тоже съела идея, — не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по комнате.