Я уже падала духом, приходила в отчаяние, но он только усмехался: "Будь спокойна, положись на меня, я уж сделал некоторые серьезные демарши в Париже, а какие именно, это, как говорится, не женского ума дело…"
— Так, так…
— Что так?
И она вдруг обернулась ко мне, сверкнув глазами, далеко швырнув потухшую папиросу.
— Вас все это потешает?
Я схватил и сжал ее руку:
— Как вам не стыдно! Вот я напишу вас Медузой или Немезидой!
— Это богиня мести?
— Да, и очень злая.
Она печально усмехнулась:
— Немезида! Уж какая там Немезида! Нет, вы хороший… Дайте еще папиросу. Выучил курить… Всему выучил!
И, закурив, опять стала смотреть вдаль.
— Я забыл вам сказать еще то, как я был удивлен, когда увидал, куда вы ездите купаться, — целое путешествие каждый день и с какою целью? Теперь понимаю: ищете одиночества.
— Да…
Солнечный жар тек все гуще, цикады на горячих, пахучих соснах пилили, скрежетали все настойчивее, яростней, — я чувствовал, как должны быть накалены ее черные волосы, открытые плечи, ноги, и сказал:
— Перейдем в тень, уж очень жжет, и доскажите мне вашу печальную историю.
Она очнулась:
— Перейдем…
И мы обошли полукруг заливчика и сели в светлой и знойной тени под красными утесами. Я опять взял ее руку и оставил в своей. Она не заметила этого.
— Что ж тут досказывать? — сказала она. — Мне уж как-то расхотелось вспоминать всю эту действительно очень печальную и постыдную историю. Вы, вероятно, думаете, что я привычная содержанка то одного, то другого мошенника. Ничего подобного. Прошлое мое тоже самое обыкновенное. Муж был в Добровольческой армии, сперва у Деникина, потом у Врангеля, а когда мы докатились до Парижа, стал, конечно, шофером, но начал спиваться и спился до того, что потерял работу и превратился в настоящего босяка. Продолжать жить с ним я уже никак не могла. Видела его последний раз на Монпарнасе, у дверей «Доминика», — знаете, конечно, этот русский кабачок? Ночь, дождь, а он в опорках, топчется в лужах, подбегает, согнувшись, к прохожим, протягивает руку за подачкой, неловко помогает, лучше сказать, мешает вылезать из такси подъезжающим… Я постояла, посмотрела на него, подошла к нему. Узнал, испугался, сконфузился, — вы не можете себе представить, какой это прекрасный, добрый, деликатный человек! — стоит, растерянно смотрит на меня: "Маша, ты?" Маленький, оборванный, небритый, весь зарос рыжей щетиной, мокрый, дрожит от холода… Я дала ему все, что было у меня в сумочке, он схватил мою руку мокрой, ледяной ручкой, стал целовать ее и трястись от слез. Но что же я могла сделать? Только посылать ему раза два, три в месяц по сто, по двести франков, — у меня в Париже шляпная мастерская, и я довольно прилично зарабатываю. А сюда я приехала отдохнуть, покупаться — и вот… На днях уеду в Париж. Встретиться с ним, дать ему пощечину и тому подобное — очень глупая мечта, и знаете, когда я поняла это уж как следует? Вот только сейчас, благодаря вам. Стала рассказывать и поняла…
— Но все-таки как же он сбежал?
— Ах, в том-то и дело, что уж очень подло. Поселились мы в этом самом пансиончике, где мы с вами оказались соседями, — это после отеля-то на Cap d'Antibes! — и пошли однажды вечером, всего дней десять тому назад, пить чай в казино. Ну, конечно, музыка, несколько танцующих пар, — я уж больше просто видеть не могла без отвращения всего этого, нагляделась достаточно! — однако сижу, ем пирожные, которые он заказывает для меня и для себя и все как-то странно смеется, — посмотри, посмотри, говорит про музыкантов, настоящие обезьяны, как топают и кривляются! Потом открывает пустой портсигар, зовет шассера, приказывает ему принести английских папирос, тот приносит, он рассеянно говорит мерси, я вам заплачу после чая, глядит на свои ногти и обращается ко мне: "Ужас какие руки! Пойду помою…" Встает и уходит…
— И больше не возвращается.
— Да. А я сижу и жду. Жду десять минут, двадцать, полчаса, час… Представляете вы это себе?