Все это было совсем не похоже на то, что я ожидал, я слегка растерялся и ответил не в меру весело:
— Очень приятно. Снимайте шляпку и присаживайтесь чай пить.
За окнами вспыхнуло уже фиолетово и совсем широко, гром прокатился где-то близко и предостерегающе, в комнату пахнуло ветром, и я поспешил затворить окна, обрадовавшись возможности скрыть свое смущение. Когда я обернулся, она сидела на диване, сняв шляпку и закидывая назад стриженые волосы продолговатой загорелой рукой. Волосы у нее были густые, каштановые, лицо несколько широкоскулое, в веснушках, губы полные и сиреневые, глаза темные и серьезные. Я хотел шутливо извиниться, что я без пиджака, но она сухо посмотрела на меня и спросила:
— Сколько вы можете заплатить?
Я опять ответил с деланной беспечностью:
— Успеем еще сговорится! Выпьем прежде чайку.
— Нет, — сказала она, хмурясь, — я должна знать условия. Я меньше трех рублей не беру.
— Три так три, — сказал я с той же глупой беспечностью.
— Вы шутите? — спросила она строго.
— Нисколько, — ответил я, думая: "Напою се чаем, дам три рубля и выпровожу с богом".
Она вздохнула и, закрыв глаза, откинула голову на отвал дивана. Я подумал, глядя на ее бескровные, сиреневые губы, что она, верно, голодна, подал ей чашку чаю и тарелку с булкой, сел на диван тронул ее за руку:
— Кушайте, пожалуйста.
Она открыла глаза и молча стала пить и есть. Я пристально смотрел на ее загорелые руки и строго опущенные темные ресницы, думая, что дело все больше принимает нелепый оборот, и спросил:
— Вы здешняя?
Она помотала головой, запивая булку:
— Нет, дальняя…
И опять замолчала. Потом стряхнула с колен крошки и вдруг встала, не глядя на меня:
— Я пойду раздеваться.
Это было неожиданнее всего, я хотел что-то сказать, но она повелительно перебила меня:
— Затворите дверь на ключ и опустите шторы на окнах. И пошла за перегородку.
Я с бессознательной покорностью и поспешностью опустил шторы, за которыми продолжали все шире сверкать молнии, будто стараясь поглубже заглянуть в комнату, и все настойчивее катились сотрясающиеся гулы, повернул в прихожей дверной ключ, не понимая, зачем я все это делаю, и уже хотел было войти к ней с притворным смехом, перевести все в шутку или соврать, что у меня страшно разболелась голова, но она громко сказала из-за перегородки:
— Идите…
И я опять бессознательно повиновался, вошел за перегородку и увидел ее уже в постели: она лежала, натянув одеяло до подбородка, дико смотрела на меня совершенно почерневшими глазами и сжимала постукивающие зубы. И в беспамятстве растерянности и страсти я дернул одеяло из ее рук, раскрыв все ее тело в одной коротенькой заношенной сорочке. Она едва успела поймать голой рукой деревянную грушу над изголовьем и потушить свет…
Потом я стоял в темноте возле раскрытого окна, жадно курил, слушал шум отвесного ливня, низвергавшегося в черном мраке на мертвый город вместе с ярким и быстрым трепетом фиолетовых молний и дальними ударами грома, думал, вдыхал дождевую свежесть, смешанную с запахами города, накаленного за день: да, непонятное соединение — это жалкое захолустье и это божественно-грозное, грохочущее и слепящее в ливне величие, — и все больше дивился и ужасался: как же это я все-таки не понял до конца, с кем я имею дело, и почему она решилась продать за три рубля свою девственность! Да, девственность! Она окликнула меня.
— Закройте окно, очень шумит, и подите ко мне.
Я вернулся в темноте за перегородку, сел на постель и, найдя и целуя ее руку, стал говорить:
— Простите, простите меня…
Она бесстрастно спросила:
— Вы думали, что я настоящая проститутка, но только очень глупая или сумасшедшая?
Я поспешно ответил:
— Нет, нет, не сумасшедшая, я только думал, что вы еще малоопытны, хотя уже знаете, что некоторые девицы в известных домах надевают гимназическое платье.
— Зачем?
— Чтобы казаться невиннее, привлекательнее.