Раз она убирала его спальню, все делая не спеша, с ленивой грацией и мутной улыбкой. Он вошел, — она, подметая, медленно сказала, кося глазами на его кровать:
— А хорошо бы на этой постели поспать…
— С кем? — пошутил он.
— Да одной…
— Одной скучно. Приходи ко мне.
Она ответила, не поднимая глаз:
— Что ж, можно…
— Врешь, не придешь.
— Божиться не стану…
Ночью он долго гулял по холодному голому саду при свете невысокой луны. Вернувшись в дом, заснул в кабинете, не раздеваясь. И тотчас увидал себя в Крыму, где он никогда не был. Это было что-то вроде Алупки, с ее парком и дворцом, который он видел на открытках. Парк спускался к самому морю, море было крупное, зеленое, шумело, и от него шла вечерняя свежесть. И она, та, которую он так горячо полюбил в Москве, выбежала из волн вся голая, сжавшись, стыдливо согнувшись, и он видел и чувствовал все ее тело, его упругость, то, что оно мокро, холодно и крепко, видел и чувствовал с той разительной остротой, какая бывает только во сне. Он очнулся, возбужденный, и на цыпочках пошел по темному коридору к Глашке. У нее горела свеча, она на спине спала под своим стеганым одеялом. Свет свечи блестел на ее кукольном лице с закрытыми глазами. Когда он сел к ней на постель, она открыла глаза, бессмысленно посмотрела и, ничего не поняв, повернулась на бок. Он стал целовать ее в шею в телесном тепле из-под одеяла и уже дунул было на свечу. Но за окном вдруг встал такой чистый, прекрасный мир лунной ночи, что он вскочил и ушел с бьющимся сердцем.
На другой день он шагал по долгу, томясь, не зная, что делать. На дворе залаяли собаки. Он взглянул в окно: от ворот к дому шла, бросая собакам кусочки хлеба, Ганька со своей подругой Машкой. Рядом с Машкой, высокой и костлявой, с грубым худым лицом, маленькая Ганька казалась особенно мила. Они вошли в прихожую, он вышел к ним. Видно было, что им обеим неловко, — у Машки это сказывалось в том, что она сердито хмурилась, а у Ганьки в смущенной ласковой улыбке.
— С квитками пришли? — спросил он, вспомнив, что они неделю тому назад работали в усадьбе на поденщине. — Мамы нету дома.
Он попытался завести шутливый разговор. Ганька отвечала на все поспешно, сама не понимая, что говорит, с этой все дрожащей на губах улыбкой. «Совсем еще девчонка!»- подумал он, умиляясь на нее и стыдясь своих мыслей о ней, на которые навел его Михайло: «Машка вам все это дело за один целковый обработает», — сказал он. На Ганьке был новый ситцевый желтый платок с красными глазками, новая из черного крестьянского сукна куртка, новая ситцевая пестренькая юбка и новые башмаки с подковами: идя в усадьбу, девки всегда наряжаются. Ганькин двор был самый нищий во всем селе, — каких трудов стоило ей справить на свои заработки весь этот наряд! «И совсем еще девочка, и как бы я мог любить ее!»
Волнуясь, он встал с тахты, прошел по пустому дому, надел в прихожей синюю поддевку и студенческий картуз, взял нагайку и вышел на крыльцо. Вороной жеребец ждал его. Он легко вскинул себя в седло и крупным шагом поехал не к учительнице, а через сад по голой липовой аллее. Солнце было сзади, в пролет между деревьев впереди видно было солнечное поле, желтая равнина прошлогоднего живья. Выехав туда, он рысью погнал жеребца целиком на Дубовый Верх, на свой любимый лесок, низко серевший на горизонте. Ах, что за день! Солнечный зной мешается с острой свежестью зернистого снега, еще дотлевающего кое-где на влажной земле среди мертвого жнивья, все вокруг вольно, просторно, пусто, и до боли в глазах светло…
Дубовый Верх, тихий, неподвижный, обнял при въезде в него совсем жарким теплом и сладковатым запахом прошлогоднего дубового листа. Весь еще раздетый, с корявыми сучьями верхушек, сквозящих на мучительно ножном бледно-голубом апрельском небе, лес казался маленьким, виден был из конца в конец. Он перевел жеребца на галоп по дорого к лесному разлужью, шумно шурша коричневой листвой, которой она была глубоко засыпана. На спуске в овраги, из сухих кустарников, с треском вырвался вальдшнеп, над разлужьем высоко в небе парили ястреба. Весна!