Он говорил что попало, опять смешил ее Терентием, держал ее левую руку, обтянутую черной лайковой перчаткой, и она не отнимала руки.
— Можно поцеловать хоть перчатку?
Она приложила палец к губам, сделала строгое лицо, кивнула на спину кучера, — он в ответ так сжал ее руку, что она с гримасой боли, но с явным удовольствием легонько вскрикнула: «Ай!».
На станции он побежал вперед, купил два билета второго класса, потом, когда стал подходить поезд, на ходу вскочил в вагон, тотчас нашел нужное купе и ввел ее туда, очень польщенную и его заботливостью, и непривычной роскошью путешествия. Потом они молча сидели рядом, переглядываясь и обмениваясь странными улыбками.
— Вы всегда ездите во втором классе? — крикнула она сквозь стук колес, несшийся в открытое окно, в которое бил вечерний полевой ветер.
— Что? — крикнул он, растягивая рот в счастливую улыбку.
— Я в первый раз в жизни! — крикнула она.
Вдали за голыми полями, садилось солнце, бросая на них красный свет, колеса ладно грохотали в свежеющим воздухе. Он опять взял ее руку, она не отняла ее, только отвернулась, глядя в окно.
— Ну вот и приехали, — тихо сказала она, когда поезд стал подходить к городскому вокзалу мимо уже зажженных станционных фонарей.
— Вы куда? — спросил он, выходя с ней из вокзала и со страхом думая, что сейчас останется один.
— На Покровскую, к подруге.
— Завтра я увижу вас?
Она подумала.
— Да. В городском саду. В одиннадцать. Там в это время никого не встретишь. В главной аллее.
— С десяти буду ждать.
— А теперь я поеду одна.
— Да. Прощайте.
Он посадил ее в разбитую, провисшую извозчичью пролетку, слабо пожал ее руку. Она обернулась, отъезжая, — мелькнули в сумерках се черные глаза за сквозной вуалькой…
Он ночевал в первых попавшихся номерах. Как вошел, сразу разделся и лег на железную кровать с коленкоровой простынкой и тяжелой как камень подушкой, набитой крупными, трещащими под головой перьями, и проснулся в шесть утра. За дверью еще сонно шаркала половая щетка. Он выглянул в узкий коридор, озаренный желтым ранним солнцем, заказал горничной с сухими волосами и жилистой шеей, которая мела в коридоре: самовар…
Надо было убить бесконечное время до одиннадцати. Он вышел, пошел куда глаза глядят. Утро опять было теплое, мягкое. Мирный, мерный звон колоколов, тишина, за заборами сады, ветви деревьев в почках… «Господи, избавь меня он нее! — думал он, шагая. — Как я буду опять счастлив!»
По глухой Садовой улице он пришел к обрыву над рекой, замкнутому древней приземистой церковкой. Тупик, сады за заборами, деревянные домишки в три окна; золотой крест над куполом мягко мерцает, тает в теплом воздухе… Церковные двери были раскрыты, он, крестясь, вошел. Низкие своды, ни души, холодок и старый, сложный церковный запах. Голые, низкие стены выкрашены синей, как сахарная бумага, краской, в куполе светло, внизу синевато, сумрачно; алтарь грубо блещет, в прорези золото-кованых царских врат сквозит красный шелк завесы… Он поднялся на ступени амвона, подошел к чудотворной иконе возле северных дверей алтаря. Она была из толстого темного дерева на бархатной вишневой подкладке и вся цветисто пестрела за мерцавшей перед ней лампадкой: темное серебро оклада, на окладе множество поддельных драгоценных камней, висят образки и ленты, оловянные сердца, руки и ноги, исцеленные части тела… Он стал на колени, припал лбом к полу, напрягая все свои душевные и телесные силы на безмолвную мольбу: «Господи, помоги! Спаси и помоги! Возврати мне ее! Все- таки не могу я без нее!»
В городском саду он без конца и все быстрее и быстрее ходил взад и вперед по главной аллее. Парило, собирались, чадили и густели облика. Сердце замирало и от заходящей грозы, и от оскорбительной тоски напрасного ожиданья. Прошло полчаса, час, — в аллее все никто не показывался. Грубый обман или ей почему- нибудь никак нельзя было прийти?