Он еще раз взглянул на часы: уже половина первого. Какое счастье, что есть поезд домой в половине второго! Он кинулся вон из сада, на все лады проклиная себя за все те дурацкие планы, которые он строил на этот день.
* * *
Вечерело тихо, печально, сумрачно. Он шел по своему саду, сладко и болезненно чувствуя: ночью будет первый обильный дождь, животворный, весенний… Все серо и голо, грифельный осинник за шалашом в овраге засыпан гниющей листвой. Он пошел целиком сквозь осинник, скользя по ней. В большом пне над оврагом еще лежал налитый водой раскисший снег, в овраге лился, булькал из буерака в буерак, с уступа на уступ, паводок. Он перепрыгнул через него, выбежал по круче другого бока к соломенному валу, перелез через него как раз на задворки Машкиного двора, прошел между ним и другим домом, вышел на темнеющую деревенскую улицу и остановился перед Машкиной избой, — она была крайняя, была особенно бедна и черна, с прогнившей, седлом проломившейся крышей, — и заглянул в полуразбитое окошечко. Машка, высокая, костлявая, в желтом ситцевом платье, стояла, глядясь в зеркальце. На улице никого не было, но он все-таки нырнул в сенцы, воровски быстро отворил дверь избы и быстро запер за собой.
— Ты одна? — спросил он вполголоса.
Она ничуть не удивилась его внезапному появлению, ответила просто и невнимательно, продолжая глядеться:
— Одна. Брат уехал в Петрищево, батюшка по соседям сумерничает.
Положив зеркальце на стол, она смахнула подолом с лавки. Он сел, не снимая картуза, она тоже села с другого бока стола. Ее желтое платье было подпоясано по широкой худой талии глянцевым черным ремнем, скуластые щеки натерты румянами и стеарином: румяна были грубого малинового цвета, стеарин мертвого, свинцового.
— Куда-й-то убралась? — спросил он.
Она усмехнулась:
— Да никуда. Так, от скуки.
— Послушай… — сказал он, помолчав.
— Слушаю.
— Давай о доле поговорим.
— Говорите. Знаю ваши думки.
— Да ты про что?
— Про Ганьку небось?
— Ну да. Ну как же ты думаешь, согласится?
— А как же она не согласится? Нынче не то что по городам — по деревням ни одной чистой не осталось. Может, отца побоится, — сказала она насмешливо, — папа у ней строгий.
— Ну, а как же это все обделать? — спросил он, мысленно ужасаясь своей подлости.
— Да уж обделаю…
Совсем стемнело, в дыру окошечка стало пахнуть откуда-то молодой травой и навозом из коровника. Он замолчал, опустив голову. Она подождала и поднялась:
— Ну идите, а то, неравно, батюшка придет.
Он тоже поднялся и взял ее за талию. Она усмехнулась:
— Аи вы в меня влюбились? Нет, я для вас неподходящая. Ишь вы какой длинный, слабосильный.
— Да я вдесятеро сильнее тебя.
— Куда вам со мной! Я вас замотаю.
— Послушай, я серьезно. Я не из-за Ганьки пришел, это только придирка… Приходи завтра под вечер в шалаш в нашем саду.
— Да и я про Ганьку только болтала. Давно вас насквозь вижу!
— Ну так как же? — спросил он, замирая.
— Завтра, как корову подою, так приду.
9 марта 1938
Мистраль
"Все воды твои и волны твои прошли надо мною".
"Вот ты дал мне дни как пяди, и век мой как ничто пред тобою".
Век мой, господи, ничто не только пред тобою, но и предо мною самим…
Лежа в черной тьме спальни, среди шума и гула наружи, теряешь представление о времени. Забываясь, думаешь: "Кажется, скоро рассвет…" Но затем опять видишь ту же черную тьму, слышишь, как жадно несется наружи мистраль, и понимаешь, что эта тьма, этот шум и гул еще ночные, полночные. Привычно подняв руку к изголовью, я освещаю спальню, смотрю на часы: час самый мертвый. От света все вокруг стало проще, шум и гул отдалились от дома, и спокойно стоит освещенный куб спальни, беззвучно блестит зеркало против меня, над камином.