- Да-а!.. - медленно протянул Павел. - Такая жизнь… Внезапно возбужденный, повинуясь какому-то толчку изнутри, Андрей встал, взмахнул руками и заговорил:
- Что вы сделаете? Приходится ненавидеть человека, чтобы скорее наступало время, когда можно будет только любоваться людьми. Нужно уничтожать того, кто мешает ходу жизни, кто продает людей за деньги, чтобы купить на них покой или почет себе. Если на пути честных стоит Иуда, ждет их предать - я буду сам Иуда, когда не уничтожу его! Я не имею права? А они, хозяева наши, - они имеют право держать солдат и палачей, публичные дома и тюрьмы, каторгу и все это, поганое, что охраняв их покой, их уют? Порой мне приходится брать в руки их палку, - что ж делать? Я возьму, не откажусь. Они нас убивают десятками и сотнями, - это дает мне право поднять руку и опустить ее на одну из вражьих голов, на врага, который ближе других подошел ко мне и вреднее других для дела моей жизни. Такая жизнь. Против нее я и иду, ее я и не хочу. Я знаю, - их кровью ничего не создается, она не плодотворна!.. Хорошо растет правда, когда наша кровь кропит землю частым дождем, а их, гнилая, пропадает без следа, я это знаю! Но я приму грех на себя, убью, если увижу - надо! Я ведь только за себя говорю. Мой грех со мной умрет, он не ляжет пятном на будущее, никого не замарает он, кроме меня, - никого!
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил не Весовщиков, никто из товарищей Павла не мог сделать этого», - думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил:
- По дороге вперед и против самого себя идти приходится. Надо уметь все отдать, все сердце. Жизнь отдать, умереть за дело - это просто! Отдай - больше, и то, что тебе дороже твоей жизни, - отдай, - тогда сильно взрастет и самое дорогое твое - правда твоя!..
Он остановился среди комнаты, побледневший, полузакрыв глаза, торжественно обещая, проговорил, подняв руку:
- Я знаю - будет время, когда люди станут любоваться друг другом, когда каждый будет как звезда пред другим! Будут ходить по земле люди вольные, великие свободой своей, все пойдут с открытыми сердцами, сердце каждого чисто будет от зависти, и беззлобны будут все. Тогда не жизнь будет, а - служение человеку, образ его вознесется высоко; для свободных - все высоты достигаемы! Тогда будут жить в правде и свободе для красоты, и лучшими будут считаться те, которые шире обнимут сердцем мир, которые глубже полюбят его, лучшими будут свободнейшие - в них наибольше красоты! Велики будут люди этой жизни…
Он замолчал, выпрямился, сказал гулко, всею грудью:
- Так - ради этой жизни - я на все пойду… Его лицо вздрогнуло, из глаз текли слезы одна за другой, крупные и тяжелые.
Павел поднял голову и смотрел на него бледный, широко раскрыв глаза, мать привстала со стула, чувствуя, как растет, надвигается на нее темная тревога.
- Что с тобой, Андрей? - тихо спросил Павел.
Хохол тряхнул головой, вытянулся, как струна, и сказал, глядя на мать:
- Я видел… Знаю…
Она встала, быстро подошла к нему, схватила руки его - он пробовал выдернуть правую, но она цепко держалась за нее и шептала горячим шепотом:
- Голубчик мой, тише! Родной мой…
- Подождите! - глухо бормотал хохол. - Я скажу вам, как оно было…
- Не надо! - шептала она, со слезами глядя на него. - Не надо, Андрюша…
Павел медленно подошел, глядя на товарища влажными глазами. Был он бледен и, усмехаясь, сказал негромко, медленно:
- Мать боится, что это ты…
- Я - не боюсь! Не верю! Видела бы - не поверила!
- Подождите! - говорил хохол, не глядя на них, мотая головой и все освобождая руку. - Это не я, - но я мог не позволить…
- Оставь, Андрей! - сказал Павел.
Одной рукой сжимая его руку, он положил другую на плечо хохла, как бы желая остановить дрожь в его высоком теле.