День был перерублен, - в его начале было - содержание, а теперь все вытекло из него, перед нею простерлась унылая пустошь, и колыхался недоуменный вопрос:
«Что же теперь?..»
Пришла Корсунова. Она размахивала руками, кричала, плакала и восторгалась, топала ногами, что-то предлагала и обещала, грозила кому-то. Все это не трогало мать.
- Ага! - слышала она крикливый голос Марьи. - Задели-таки народ! Встала фабрика-то, - вся встала!
- Да, да! - говорила тихо мать, качая головой, а глаза ее неподвижно разглядывали то, что уже стало прошлым, ушло от нее вместе с Андреем и Павлом. Плакать она не могла, - сердце сжалось, высохло, губы тоже высохли, и во рту не хватало влаги. Тряслись руки, на спине мелкой дрожью вздрагивала кожа.
Вечером пришли жандармы. Она встретила их без удивления, без страха. Вошли они шумно, и было в них что-то веселое, довольное. Желтолицый офицер говорил, обнажая зубы:
- Ну-с, как поживаете? Третий раз встречаемся мы, а? Она молчала, проводя по губам сухим языком. Офицер говорил много, поучительно, она чувствовала, что ему приятно говорить. Но его слова не доходили до нее, не мешали ей. Только когда он сказал: «Ты сама виновата, матушка, если не умела внушить сыну уважения к богу и царю…», она, стоя у двери и не глядя на него, глухо ответила:
- Да, нам судьи - дети. Они осудят по правде за то, что бросаем мы их на пути таком.
- Что? - крикнул офицер. - Громче!
- Я говорю: судьи - дети! - повторила она, вздыхая. Тогда он заговорил о чем-то быстро и сердито, но слова его вились вокруг, не задевая мать.
В понятых была Марья Корсунова. Она стояла рядом с матерью, но не смотрела на нее, и, когда офицер обращался к ней с каким-нибудь вопросом, она, торопливо и низко кланяясь ему, однообразно отвечала:
- Не знаю, ваше благородие! Женщина я необразованная, занимаюсь торговлей, по глупости моей, ничего не знаю…
- Ну, молчи! - приказывал офицер, шевеля усами. Она кланялась и, незаметно показывая ему кукиш, шептала матери:
- На-ко, выкуси!
Ей приказали обыскать Власову. Она замигала глазами, вытаращила их на офицера и испуганно сказала:
- Ваше благородие, не умею я этого! Он топнул ногой, закричал. Марья опустила глаза и тихо попросила мать:
- Что же, - расстегнись, Пелагея Ниловна… Ошаривая и ощупывая ее платье, она, с лицом, налитым кровью, шептала:
- Ах, собаки, а?
- Ты что-то говоришь там? - сурово крикнул офицер, заглядывая в угол, где она обыскивала.
- По женскому делу, ваше благородие! - пробормотала Марья испуганно.
Когда он приказал матери подписать протокол, она неумелой рукой, печатными, жирно блестевшими буквами начертила на бумаге:
«Вдова рабочего человека Пелагея Власова».
- Что ты написала? Зачем это? - воскликнул офицер, брезгливо сморщив лицо, и потом, усмехаясь, сказал: - Дикари…
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго - устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала:
- Пелагея? Спишь? Страдалица моя несчастная, спи! Мать, не раздеваясь, легла в постель и быстро, точно упала в глубокий омут, погрузилась в тяжелый сон.
Снился ей желтый песчаный курган за болотом, по дороге в город. На краю его, над обрывом, спускавшимся к ямам, где брали песок, стоял Павел и голосом Андрея тихо, звучно пел:
Вставай, подымайся, рабочий народ…
Она шла мимо кургана по дороге и, приложив ладонь ко лбу, смотрела на сына. На фоне голубого неба его фигура была очерчена четко и резко. Она совестилась подойти к нему, потому что была беременна.