Сторож, седой, горбоносый, с медалями на груди, растолкал толпу и сказал Букину, грозя пальцем:
- Эй, не кричи! Кабак тут?
- Позвольте, кавалер, я понимаю! Послушайте - ежели я вас ударю и я же вас буду судить, как вы полагаете…
- А вот я тебя вывести велю отсюда! - строго сказал сторож.
- Куда же? Зачем?
- На улицу. Чтобы ты не орал…
Букин осмотрел всех и негромко проговорил:
- Им главное, чтобы люди молчали…
- А ты как думал?! - крикнул старик строго и грубо. Букин развел руками и стал говорить тише:
- И опять же, почему не допущен на суд народ, а только родные? Ежели ты судишь справедливо, ты суди при всех - чего бояться?
Самойлов повторил, но уже громче:
- Суд не по совести, это верно!..
Матери хотелось сказать ему то, что она слышала от Николая о незаконности суда, но она плохо поняла это и частью позабыла слова. Стараясь вспомнить их, она отодвинулась в сторону от людей и заметила, что на нее смотрит какой-то молодой человек со светлыми усами. Правую руку он держал в кармане брюк, от этого его левое плечо было ниже, и эта особенность фигуры показалась знакомой матери. Но он повернулся к ней спиной, а она была озабочена воспоминаниями и тотчас же забыла о нем.
Но через минуту слуха ее коснулся негромкий вопрос:
- Эта?
И кто-то громче, радостно ответил:
- Да!
Она оглянулась. Человек с косыми плечами стоял боком к ней и что-то говорил своему соседу, чернобородому парню в коротком пальто и в сапогах по колено.
Снова память ее беспокойно вздрогнула, но не создала ничего ясного. В груди ее повелительно разгоралось желание говорить людям о правде сына, ей хотелось слышать, что скажут люди против этой правды, хотелось по их словам догадаться о решении суда.
- Разве так судят? - осторожно и негромко начала она, обращаясь к Сизову. - Допытываются о том - что кем сделано, а зачем сделано - не спрашивают. И старые они все, молодых - молодым судить надо…
- Да, - сказал Сизов, - трудно нам понять это дело, трудно! - И задумчиво покачал головой.
Сторож, открыв дверь зала, крикнул:
- Родственники! Показывай билеты… Угрюмый голос неторопливо проговорил:
- Билеты, - словно в цирк!
Во всех людях теперь чувствовалось глухое раздражение, смутный задор, они стали держаться развязнее, шумели, спорили со сторожами.
25
Усаживаясь на скамью, Сизов что-то ворчал.
- Ты что? - спросила мать.
- Так! Дурак народ…
Позвонил колокольчик. Кто-то равнодушно объявил:
- Суд идет…
Снова все встали, и снова, в том же порядке, вошли судьи, уселись. Ввели подсудимых.
- Держись! - шепнул Сизов. - Прокурор говорить будет. Мать вытянула шею, всем телом подалась вперед и замерла в новом ожидании страшного.
Стоя боком к судьям, повернув к ним голову, опираясь локтем на конторку, прокурор вздохнул и, отрывисто взмахивая в воздухе правой рукой, заговорил. Первых слов мать не разобрала, голос у прокурора был плавный, густой и тек неровно, то - медленно, то - быстрее. Слова однообразно вытягивались в длинный ряд, точно стежки нитки, и вдруг вылетали торопливо, кружились, как стая черных мух над куском сахара. Но она не находила в них ничего страшного, ничего угрожающего. Холодные, как снег, и серые, точно пепел, они сыпались, сыпались, наполняя зал чем-то досадно надоедающим, как тонкая, сухая пыль. Эта речь, скупая чувствами, обильная словами, должно быть, не достигала до Павла и его товарищей - видимо, никак не задевала их, - все сидели спокойно и, по-прежнему беззвучно беседуя, порою улыбались, порою хмурились, чтобы скрыть улыбку. - Врет! - шептал Сизов.
Она не могла бы этого сказать. Она слышала слова прокурора, понимала, что он обвиняет всех, никого не выделяя; проговорив о Павле, он начинал говорить о Феде, а поставив его рядом с Павлом, настойчиво пододвигал к ним Букина, - казалось, он упаковывает, зашивает всех в один мешок, плотно укладывая друг к другу.