Жаль, что Колюшу мало интересовали тогда отцовские дела, может, оттого, что жизнь отца проходила в разъездах, отлучках, видел он его не часто. Колюша родился, когда отцу было пятьдесят лет. Что он хорошо помнил, так это рассказы отца про охоту в Африке на слонов, антилоп и гепардов.
Выходило, что ехать за границу «учить басурман», можно сказать, была потомственная тимофеевская традиция. Лелька тоже присоединилась к уговорам Кольцова и Семашко.
«Если до двадцати восьми лет ничего существенного в науке не сделал, то и не сделаешь» — фразу эту он будет потом повторять молодым, не жалея их. Беспо щадная фраза. В 1925 году у него вроде бы еще оставалось какое-то время в запасе. Да кроме того, он уже и сделал кое-что путное. Но существенное ли? Он знал, что должен вот-вот что-то такое ухватить, это был самый азарт, самая горячка работы… И то, что в Германии можно будет не отвлекаться на преподавание ради заработка, решило дело. Он согласился.
Командировка, почетная командировка, ему завидовали, а он вздыхал. Более всего он сожалел, что лишался четвериковского Дрозсоора.
Рассказывая про те годы, он снова и снова возвращался к Дрозсоору.
— Вы знаете, я вам прошлый раз не рассказал про Александра Николаевича Промптова. Он тоже входил в Дрозсоор…
— Вы упоминали его.
— Да разве в упоминании дело? Он же был не только генетик, он был еще орнитолог и любитель пения птиц. Птичье пение заслуживает отдельной науки. Промптов мог подражать всем воробьиным птицам Средней России. Тогда магнитофонов и прочих хитростей не было, записать пение и чириканье было не на чем Он запоминал. Все свободное время он проводил в полях и рощах, наблюдая птиц. По чести говоря, он наверняка умел говорить с птицами, во всяком случае, с воробьиными. Был он горбатенький, хроменький, на вид убогий, а король птичий! К тому же он сделал еще несколько первоклассных работ по генетике скелетов птиц… А про Астаурова я вам рассказывал?..
Ничто не доставляло ему такого удовольствия, как рассказывать про талантливых людей. Восхищение талантами других — редкая вещь и в науке и в искусстве. Похоже, он начисто был лишен зависти. Рассказывая о С. С. Четверикове, Н. И. Вавилове, В. И. Вернадском, он, сняв шляпу, раскланивался перед ними со всем почтением. Они принадлежали к его ордену, где требуются три качества: талант, порядочность и трудолюбие. Он чтил не только ученых первого ряда. Заботливо вытаскивал он из забвения зоологов, ихтиологов, какого-нибудь ботаника Зверева, отдавал должное их работам, их человеческим качествам. Похоже, что он знал весомость своего слова. Своей похвалой он как бы награждал. Его характеристики расставляли все по своим истинным местам, отбрасывая казенную славу. Если он назвал, например, Тахтаджяна лучшим нашим ботаником, то, значит, так оно и было, и никого не смущало, что Тахтаджяна еще не скоро выбрали академиком. Но признали, дошло до всех, во всем мире признали. Если он говорил, что Блюменфельд самый умный человек, то все принимали это как должное.