Старый Лех серьезничает. Он сегодня трезв, и у него под глазами мешки, точно глубокие шрамы. Он не враг мне, но он сам так много набезобразничал в собрании в разные времена, что теперь ему будет выгодна роль сурового и непреклонного ревнителя офицерской чести. А Осадчий и Петерсон — это уже настоящие враги. По закону я, конечно, мог бы отвести Осадчего — вся ссора началась из-за его панихиды, — а впрочем, не все ли равно? Петерсон чуть-чуть улыбается одним углом рта — что-то скверное, низменное, змеиное в улыбке. Неужели он знал об анонимных письмах? У Дювернуа — сонное лицо, а глаза — как большие мутные шары. Дювернуа меня не любит. Да и Дорошенко тоже. Подпоручик, который только расписывается в получении жалованья и никогда не получает его. Плохи ваши дела, дорогой мой Юрий Алексеевич».
— Виноват, на минутку, — вдруг прервал его Осадчий. — Господин подполковник, вы позволите мне предложить вопрос?
— Пожалуйста, — важно кивнул головой Мигунов.
— Скажите нам, подпоручик Ромашов, — начал Осадчий веско, с растяжкой, — где вы изволили быть до того, как приехали в собрание в таком невозможном виде?
Ромашов покраснел и почувствовал, как его лоб сразу покрылся частыми каплями пота.
— Я был… я был… ну, в одном месте, — и он добавил почти шепотом, — был в публичном доме.
— Ага, вы были в публичном доме? — нарочно громко, с жестокой четкостью подхватил Осадчий. — И, вероятно, вы что-нибудь пили в этом учреждении?
— Д-да, пил, — отрывисто ответил Ромашов.
— Так-с. Больше вопросов не имею, — повернулся Осадчий к председателю.
— Прошу продолжать показание, — сказал Мигунов. — Итак, вы остановились на том, что плеснули пивом в лицо поручику Николаеву… Дальше?
Ромашов несвязно, но искренно и подробно рассказал о вчерашней истории. Он уже начал было угловато и стыдливо говорить о том раскаянии, которое он испытывает за свое вчерашнее поведение, но его прервал капитан Петерсон. Потирая, точно при умывании, свои желтые костлявые руки с длинными мертвыми пальцами и синими ногтями, он сказал усиленно-вежливо, почти ласково, тонким и вкрадчивым голосом:
— Ну да, все это, конечно, так и делает честь вашим прекрасным чувствам. Но скажите нам, подпоручик Ромашов… вы до этой злополучной и прискорбной истории не бывали в доме поручика Николаева?
Ромашов насторожился и, глядя не на Петерсона, а на председателя, ответил грубовато:
— Да, бывал, но я не понимаю, какое это отношение имеет к делу.
— Подождите. Прошу отвечать только на вопросы, — остановил его Петерсон. — Я хочу сказать, не было ли у вас с поручиком Николаевым каких-нибудь особенных поводов ко взаимной вражде, — поводов характера не служебного, а домашнего, так сказать, семейного?
Ромашов выпрямился и прямо, с открытой ненавистью посмотрел в темные чахоточные глаза Петерсона.
— Я бывал у Николаевых не чаще, чем у других моих знакомых, — сказал он громко и резко. — И с ним прежде у меня никакой вражды не было. Все произошло случайно и неожиданно, потому что мы оба были нетрезвы.