Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
Борис Пастернак
За тридцать лет широкой известности роман «Доктор Живаго» стал источником самой разнообразной критической литературы на всех языках мира. В связи с его публикацией в «Новом мире» (№1–4, 1988) эта литература начинает быстро пополняться отечественной критикой. Поразительно разнообразие трактовок этого произведения, написанного с намеренной стилистической простотой. Недаром один из читателей написал в «Огонек», что затратил много усилий, пытаясь даже читать между строк, и при этом не обнаружил ничего, способного послужить причиной многолетнего запрета, наложенного у нас на «Доктора Живаго».
Тут возразить нечего.
Автор романа меньше всего думал о публицистике и политическом споре. Он ставил себе совсем иные — художественные — задачи. В этом причина того, что, став вначале предметом политического скандала и небывалой сенсационной известности, книга постепенно превратилась в объект спокойного чтения, любви, признания и изучения.
Художник, по определению Райнера Марии Рильке, одного из самых духовно близких Пастернаку европейских писателей XX века, это человек, который пишет с натуры. Его цель — неискаженно передать, как он сам воспринимает события внешнего мира. Пластически воплотить, преобразить эти события в явления мира духовного, мира человеческого восприятия. Дать этим событиям новую, в случае успеха длительную жизнь в памяти людей и образе их существования.
В молодости Пастернак писал: «Недавно думали, что сцены в книге инсценировки. Это заблуждение. Зачем они ей? Забыли, что единственное, что в нашей власти, это суметь не исказить голоса жизни, звучащего в нас.
Неумение найти и сказать правду — недостаток, которого никаким умением говорить не правду не покрыть. Книга — живое существо. Она в памяти и в полном рассудке: картины и сцены — это то, что она вынесла из прошлого, запомнила и не согласна забыть».
И далее: «Живой действительный мир — это единственный, однажды удавшийся и все еще без конца удачный замысел воображения… Он служит поэту примером в большей еще степени, нежели натурой и моделью».
Выразить атмосферу бытия, жизнь в слове — одна из самых древних, насущных задач человеческого сознания. Тысячелетиями повторяется, что не хлебом единым жив человек, но и всяким словом Божьим. Речь идет о живом слове, выражающем и несущем жизнь.
В русской литературе это положение приобрело новый животрепещущий интерес, главным образом благодаря художественному гению Льва Толстого. В дополнение к этому Достоевский многократно утверждал, что если миру суждено спастись, то его спасет красота.
Словами одного из героев «Доктора Живаго» Пастернак приводит это положение к форме общественно-исторической закономерности: «Я думаю, — говорит в романе Н. Н. Веденяпин, — что, если бы дремлющего в человеке зверя можно было остановить угрозою, все равно, каталажки или загробного воздаяния, высшею эмблемою человечества был бы цирковой укротитель с хлыстом, а не жертвующий собой проповедник. Но в том-то и дело, что человека столетиями поднимала над животным и уносила ввысь не палка, а музыка: неотразимость безоружной истины, притягательность её примера.
До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности.
В основе этого лежит мысль, что жизнь символична, потому что она значительна».
В этом утверждении, читаемом без затруднения и простом по стилю, много существенных, далеко не сразу понятных наблюдений.
В частности, из него следует, что красота, без которой мертво даже самое высокое нравственное утверждение, это свет повседневности, то есть именно та правда жизни, которую ищет и стремится выразить художник, лирик по преимуществу.
Бессмертное общение между смертными и есть Духовная жизнь, историческое сознание людей. А символичность жизни, иными словами, возможность записать, выразить её знаком, символом, объясняется тем, что жизнь — значительное, содержательное, осмысленное явление.
«Доктор Живаго» стал итогом многолетней работы Бориса Пастернака, исполнением пожизненно лелеемой мечты. С 1918 года он неоднократно начинал писать большую прозу о судьбах своего поколения и был по разным причинам вынужден оставлять эту работу неоконченной. За это время во всем мире, и в России особенно, все неузнаваемо изменилось. В ответ менялись замысел, герои и их судьбы, стиль автора и сам язык, на котором он считал возможным говорить с современниками.
Совершенствуясь от опыта к опыту, текст следовал душевному состоянию своего творца, его ощущению времени. На страницах писем и рукописей, исписанных четким, одухотворенно летящим почерком Пастернака, постоянно упоминается работа над прозой.
В 1915–1917 годах, одновременно с первыми книгами своих стихотворений, Пастернак написал несколько новелл, из которых была напечатана только «Апеллесова черта». Вскоре автор перестал считать удачной не только эту новеллу, но и её манеру, замысел, подчиненный тогдашнему пониманию задач искусства. Эти мысли высказаны им в короткой повести «Письма из Тулы». Новые взгляды Пастернак стремился воплотить в начатом тогда же романе. Посылая его отделанное начало (примерно пятую часть) редактору и критику В. Полонскому, он писал:
«Вот история этой вещи. До 17 года у меня был путь — внешне общий со всеми; но роковое своеобразие загоняло меня в тупик, и я раньше других, и пока, кажется, я единственно, — осознал с болезненностью тот тупик, в который эта наша эра оригинальности в кавычках заводит… И я решил круто повернуть. Я решил, что буду писать, как пишут письма, не по-современному, раскрывая читателю все, что думаю и думаю ему сказать, воздерживаясь от технических эффектов, фабрикуемых вне его поля зрения и подаваемых ему в готовом виде, гипнотически и т. д. Я таким образом решил дематерьялизовать прозу…»
Так появилась известная повесть «Детство Люверс».
До начала тридцатых годов Пастернак время от времени упоминает о продолжении и развитии сюжетных линий романа.
Появляются прозаические (1922 год), а затем — стихотворные главы романа «Спекторский» и «Повесть», в начале которой читаем:
«Вот уже десять лет передо мною носятся разрозненные части этой повести, и в начале революции кое-что попало в печать.
Но читателю лучше забыть об этих версиях, а то он запутается в том, кому из лиц какая в окончательном розыгрыше досталась доля. Часть их я переименовал; что же касается самих судеб, то как я нашел их в те годы на снегу под деревьями, так они теперь и останутся, и между романом в стихах под названием «Спекторский», начатым позднее, и предлагаемой прозой разночтения не будет: это — одна жизнь» (1929 год).
Трагические события в истории страны — коллективизация, надвигающийся террор — и происходившая на этом фоне личная семейная драма требовали перелома и в отношении к себе, своей работе. Пастернак пишет итогово-биографическую «Охранную грамоту» (1931 год).
Замысел работы о судьбах поколения после пятилетнего перерыва приобретает новые черты:
«А я, хотя и поздно, взялся за ум. Ничего из того, что я написал, не существует. Тот мир прекратился, и этому новому мне нечего показать. Было бы плохо, если бы я этого не понимал. Но, по счастью, я жив, глаза у меня открыты, и вот я спешно переделываю себя в прозаика Диккенсовского толка, а потом, если хватит сил, в поэта — Пушкинского. Ты не вообрази, что я думаю себя с ними сравнивать. Я их называю, чтобы дать тебе понятье о внутренней перемене.
Я мог бы сказать то же самое и по-другому. Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими», — читаем в письме к отцу 25 декабря 1934 года.
Период, связанный с Первым съездом писателей (1932–1936), стал временем наибольшей общественной деятельности Пастернака.
Во многом это объяснялось инициативой Горького и Бухарина. О Пастернаке писали и говорили. На него возлагали надежды. На съезде он был выбран в правление Союза, несмотря на то, что в своей речи сказал: «При огромном тепле, которым окружает нас народ и государство, слишком велика опасность стать социалистическим сановником. Подальше от этой ласки во имя её прямых источников…»
Пастернак чувствовал большую ответственность, участвовал в собраниях и дискуссиях, отстаивая свое мнение самостоятельного художника. Ему резко возражали. Все это тяготило его, как утомительная и бесполезная трата времени. Он страдал от бессонницы и переутомления. После вынужденной поездки в Париж на Конгресс писателей в защиту культуры летом 1935 года заболел и поехал в Болшевский санаторий. Вспоминая об этом периоде, Пастернак писал В. Ф. Асмусу:
«Тогда я был на 18 лет моложе, Маяковский не был еще обожествлен, со мной носились, посылали за границу, не было чепухи и гадости, которую я бы не сказал или не написал и которой бы не напечатали, у меня в действительности не было никакой болезни, а я был тогда непоправимо несчастен и погибал, как заколдованный злым духом в сказке. Мне хотелось чистыми средствами и по-настоящему сделать во славу окружения, которое мирволило мне, что-нибудь такое, что выполнимо только путем подлога. Задача была неразрешима, это была квадратура круга, я бился о неразрешимость намерения, которое застилало мне все горизонты и загораживало все пути, я сходил с ума и погибал. Удивительно, как я уцелел, я должен был умереть…»
(3 марта 1953 года).
К осени тридцать пятого года Пастернак вернулся домой и мог возобновить работу над романом, который, судя по уцелевшим листам, сложенным как обложка рукописи, мог быть, в частности, назван «Записки Патрикия Живульта». Несколько разрозненных фрагментов этой работы были напечатаны тогда же в «Литературной газете», «Огоньке», журнале «30 дней». В целом же начало прозы 1936 года случайно сохранилось в бумагах журнала «Знамя» и было опубликовано лишь в 1980 году в «Новом мире».
В конце тридцатых годов Пастернак зарабатывал переводами.
Тем не менее он исподволь, урывками продолжал писать роман. В письме отцу, художнику Л. О. Пастернаку, от 2 мая 1937 года читаем:
«Ядром, ослепительным ядром того, что можно назвать счастьем, я сейчас владею. Оно в той, потрясающе медленно накопляющейся рукописи, которая опять, после многолетнего перерыва ставит меня в обладанье чем-то объемным, закономерно распространяющимся, живо прирастающим, точно та вегетативная нервная система, расстройством которой я болел два года тому назад, во всем здоровьи смотрит на меня с её страниц и ко мне отсюда возвращается.
Помнишь мою вещичку, называвшуюся «Повестью»? То был, по сравнению с этой работой, декадентский фрагмент, а это разрастается в большое целое, с гораздо более скромными, но зато и более устойчивыми средствами. Вспомнил же я её потому, что если в ней и были какие достоинства, то лишь внутреннего порядка. Та же пластическая убежденность работает и тут, но вовсю и, как я сказал, в простой, более прозрачной форме. Мне все время в голову приходит Чехов, а те немногие, которым я кое-что показывал, опять вспоминают про Толстого. Но я не знаю, когда это напечатаю, и об этом не думаю (когда-то еще напишу?)».
Осенью 1939 года Пастернак бегло упоминает продолжение прозы, говоря о своих рабочих планах в записке к Лидии Корнеевне Чуковской.
В первую же военную зиму рукописи Пастернака сгорели при пожаре. Он о них не жалел.
Разразившаяся вслед за годами террора война в защиту от фашистского нападения на стороне сил и стран, которые вызывали искреннее сочувствие Пастернака, объединила всех участием в общих лишениях, горестью потерь, радостью спасшихся и обретенных. Пастернак писал, что «трагический, тяжелый период войны был живым периодом и, в этом отношении, вольным, радостным возвращением чувства общности со всеми». Это позволило ему по-новому представить себе замысел лирической эпопеи — романа о самом главном, об атмосфере европейской истории, в которой, как в родном доме, формировалось его поколение.
И «когда после великодушия судьбы, сказавшегося в факте победы, пусть и такой ценой купленной победы, когда после такой щедрости исторической стихии повернули к жестокости и мудрствованиям самых тупых и темных довоенных годов», Пастернак не отказался от своих свободных планов, а, по его словам, «испытал во второй (после 1936 года) раз чувство потрясенного отталкивания от установившихся порядков, еще более сильное и категорическое, чем в первый раз».
Занятая позиция представлялась ему радостным возвращением к свободе и независимости, к чему-то всеми временно забытому, к реальности мирного времени, к производительной жизни, к Божьему замыслу о человеке.
Закончив несколько крупных переводных работ, он с конца 1945 года пишет прозу. Сменив несколько названий: «Мальчики и девочки», «Свеча горела», — роман к осени 1946 года был назван «Доктор Живаго».
Окружающие события не способствовали рабочим планам Пастернака. Идеологический погром, начавшийся с августа 1946 года, сопровождался новыми волнами репрессий. Пастернак жил в сознании, что его могут в любую минуту арестовать. Он не таился. «Разумеется, я всегда ко всему готов. Почему со всеми могло быть, а со мной не будет», — повторял он в разговорах и письмах.
Он зарабатывал переводами. Много и постоянно помогал близким, знакомым и нуждающимся. Последний сборник его стихов был издан в 1945 году. Следующий, напечатанный в 1948-м, был остановлен, тираж пущен в макулатуру. Ежегодно приходилось делать крупные переводы: трагедии Шекспира, «Фауст» Гете, все стихи Бараташвили, Петефи, многое и многое другое. Переиздания сопровождались требованиями улучшений и переработок. Пастернак писал с горечью:
«Явление обязательной редактуры при труде любой степени зрелости — одно из зол нашего времени. Это черта нашего общественного застоя, лишенного свободной и разномыслящей критики, быстро и ярко развивающихся судеб и, за невозможностью истинных новинок, занятого чисткой, перекраиванием и перелицовыванием вещей, случайно сделанных в более счастливое время».
Полосы утомления, горя и мрака были нередки, но он преодолевал их, гордясь плодотворностью своего каторжного труда, и говорил: «Но писать-то я буду в двадцать пятые часы суток свой роман». В том, что он пишет, никогда не было тайны.
Чтения первых глав в знакомых домах начались с осени 1946 года. Летом 1948-го четыре части, первоначально составлявшие первую книгу, были перепечатаны на машинке, и десять авторских копий обошли широкий круг, пересылались по почте в разные адреса, постепенно зачитывались до неразличимости. Автор получал спектр откликов — от похвал до порицания, от развернутых отзывов до беглых извещений. Такова была минимальная по плотности атмосфера, в которой он мог продолжать свою работу, слыша и учитывая отзвук.
Осенью 1952 года Пастернака с тяжелым инфарктом миокарда отвезли в Боткинскую больницу. Опасность и близость конца он воспринял как весть об освобождении. Через три месяца он поразительно сказал об этом в письме к Нине Александровне Табидзе: «В минуту, которая казалась последнею в жизни, больше, чем когда-либо до нее, хотелось говорить с Богом, славословить видимое, ловить и запечатлевать его. „Господи, — шептал я, — благодарю тебя за то, что ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что твой язык — величественность и музыка, что ты сделал меня художником, что творчество — твоя школа, что всю жизнь ты готовил меня к этой ночи“.
И я ликовал и плакал от счастья». Спустя четыре года он выразил это состояние в стихотворении «В больнице».
В четвертом номере «Знамени» за 1954 год появилось 10 стихотворений Юрия Живаго со вступительной заметкой:
«Б. Пастернак. Стихи из романа в прозе „Доктор Живаго“.
Роман предположительно будет дописан летом. Он охватывает время от 1903 до 1929 года, с эпилогом, относящимся к Великой Отечественной войне.
Герой — Юрий Андреевич Живаго, врач, мыслящий, с поисками, творческой и художественной складки, умирает в 1929 году.
После него остаются записки и среди других бумаг написанные в молодые годы отделанные стихи, часть которых здесь предлагается и которые во всей совокупности составляют последнюю, заключительную главу романа. Автор».
Знаменательно, что Пастернак относит смерть главного героя к 1929 году, времени слома образа жизни страны, кануну самоубийства Маяковского, году, который в «Охранной грамоте» назван последним годом поэта.
Роман о докторе Живаго и стихи, написанные от его имени, стали выражением радости, превозмогающей страх смерти. «По наполнению, по ясности, по поглощенности любимой работой жизнь последних лет почти сплошной праздник души для меня. Я более чем доволен ею, я ею счастлив, и роман есть выход и выражение этого счастья», — писал Пастернак в 1955 году. Послевоенная одинокая и независимая жизнь была каждодневным преодолением смертной тяжести, светлым ощущением бессмертия, верностью ему.
Он по собственному опыту говорил, что бессмертие — это другое имя жизни, немного усиленное. Духовное преодоление смерти Пастернак считал основой своего понимания новой христианской истории человечества.
«Века и поколения только после Христа вздохнули свободно.
Только после него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором, а у себя в истории, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме», — говорит в романе Веденяпин.
В свете этой исторической традиции жизнь отдельного человека, социально не выделенного, не претендующего на привилегии, на то, чтобы с ним считались больше, чем с другими, более того — общественно лишнего, становится Божьей повестью. Вечной темой искусства.
Творчески одаренный герой романа стремится к занятию своим делом, и его взгляд становится, силою обстоятельств, мерой и трагической оценкой событий века, а стихотворения — поддержкой и подтверждением надежд и веры в долгожданное просветление и освобождение, предвестие которых составляет историческое содержание всех послевоенных лет.
Читая и перечитывая роман, приходишь к мысли, что главное в нем скорее показано читателю, чем сказано ему в жесткой, настоятельной форме. Любовь к жизни, чуткость к её голосу, доверие к её неискаженным проявлениям — первейшая забота автора. Это проявляется всего сильнее в речи и действиях главного, — лирического героя — Юрия Живаго. Он ценит чувство меры и знает, к каким гибельным последствиям приводит насильственное вмешательство человека в природу и историю.
В первую очередь ему с детства ненавистны те, кто себялюбиво вносит в жизнь соблазн, пошлость, разврат, кому не претит власть сильного над слабым, унижение человеческого достоинства. Эти отвратительные черты воплощены для Юрия в адвокате Комаровском, сыгравшем трагическую роль в его судьбе.
Живаго склонен сочувствовать нравственным идеалам революции, восхищаться её героями, людьми прямых действий, как Антипов-Стрельников. Но он ясно видит и то, к чему неизменно приводят эти действия. Насилие, по его наблюдениям, ни к чему, кроме насилия, не ведет. Общий производительный ход жизни нарушается, уступая место разрухе и бессмысленным, повторяющим прежние, призывам и приказам. Он видит, как власть идеологической схемы губит всех, оборачиваясь трагедией и для того, кто её исповедует и применяет. Есть основания считать, что именно эта убежденность отличает «Доктора Живаго» от прозы, над которой Пастернак работал до войны.
Юрию Андреевичу кажется дикой сама идея переделывать жизнь, поскольку жизнь не материал, а действующее начало, по своей активности намного превосходящее возможности человека.
Результат его действий лишь в меру внимания и подчинения ей соответствует его благим намерениям. Фанатизм губителен.
В одном из черновых вариантов романа отношению Живаго к Стрельникову давалось такое объяснение:
«Как он любил всегда этих людей убеждения и дела, фанатиков революции и религии! Как поклонялся им, каким стыдом покрывался, каким немужественным казался себе всегда перед лицом их. И как никогда, никогда не задавался целью уподобиться им и последовать за ними. Совсем в другом направлении шла его работа над собой. Голой правоты, голой истины, голой святости неба не любил он. И голоса евангелистов и пророков не покоряли бы его своей все вытесняющей глубиной, если бы в них не узнавал он голоса земли, голоса улицы, голоса современности, которую во все века выражали наследники учителей — художники. Вот перед кем по совести благоговел он, а не перед героями, и почитал совершенство творения, вышедшего из несовершенных рук, выше бесплодного самоусовершенствования человека».
Работая над романом, Пастернак понимал, что пишет о прошлом. Для того, чтобы его текст преобразил полузабытые события в слово, необходимое современникам и рассчитанное на участие в духовной жизни последующих поколений, приходилось думать о языке, освобождать его от устаревающих частностей, острота и выразительность которых по опыту и в предвиденье не были долговечны. Он говорил, что намеренно упрощает стиль, стараясь «в современном переводе, на нынешнем языке, более обычном, рядовом и спокойном», передать хоть некоторую часть того неразделенного мира, хоть самое дорогое — издали, из веков отмеченное евангельской темой «тепловое, цветовое, органическое восприятие жизни».
Ранней весной 1956 года Пастернак дал полную рукопись романа в редакции журналов «Новый мир», «Знамя», а потом и в издательство «Художественная литература». Летом на дачу в Переделкино приехал сопровождаемый представителем иностранной комиссии Союза писателей сотрудник итальянского радиовещания в Москве, коммунист Серджио Д'Анджело. Он попросил рукопись для ознакомления и в этой официальной обстановке получил ее. К автору рукопись не вернулась. Анджело передал её итальянскому коммунистическому издателю Дж. Фельтринелли, который, ввиду того что международная конвенция по авторскому праву в то время не была признана СССР, мог печатать роман без его разрешения. Тем не менее он известил Пастернака, что хочет издать роман на итальянском языке. 30 июня 1956 года Пастернак ответил ему, что будет рад, если роман появится в переводе, но предупреждал: «Если его публикация здесь, обещанная многими журналами, задержится и Вы её опередите, ситуация будет для меня трагически трудной».
Издание романа в Советском Союзе стало невозможным вследствие позиции, занятой руководством Союза писателей. Она отразилась в коллективном письме членов редколлегии «Нового мира», подписанном А. Агаповым, Б. Лавреневым, К. Фединым, К. Симоновым и А. Кривицким, и определила отечественную судьбу Книги на 32 года вперед. В Италии же тем временем перевод был успешно сделан, и, несмотря на то что А. Сурков специально ездил в Милан, чтобы от имени Пастернака забрать рукопись для доработки, Фельтринелли 15 ноября 1957 года выпустил книгу в свет. Вскоре им были выпущены два русских издания, обеспечившие ему авторское право во всем мире, кроме СССР. К концу 1958 года роман был издан на всех европейских языках.
В это время Пастернак написал автобиографический очерк «Люди и положения» и заканчивал стихотворную книгу «Когда разгуляется». Работа шла в напряженной обстановке вызовов, писем и тревоги. Он дважды тяжело болел и более полугода провел в больницах и санатории. Волнения и страдания не повлияли на приподнято просветленное ощущение единства со всем миром, ясное восприятие истории и жажду успеть еще многое сделать.
Летом 1958 года он писал Н. А. Табидзе:
«Я думаю, несмотря на привычность всего того, что продолжает стоять перед нашими глазами и что мы продолжаем слышать и читать, ничего этого больше нет, это уже прошло и состоялось, огромный, неслыханных сил стоивший период закончился и миновал. Освободилось безмерно большое, покамест пустое и не занятое место для нового и еще небывалого, для того, что будет угадано чьей-либо гениальной независимостью и свежестью, для того, что внушит и подскажет жизнь новых чисел и дней. Сейчас мукою художников будет не то, признаны ли они и признаны ли будут застаивающейся, запоздалой политической современностью или властью, но неспособность совершенно оторваться от понятий, ставших привычными, забыть навязывающиеся навыки, нарушить непрерывность. Надо понять, что все стало прошлым, что конец виденного и пережитого был уже, а не еще предстоит.
Надо отказаться от мысли, что все будет продолжать объявляться перед тем, как начинать существовать, и допустить возможность такого времени, когда все опять будет двигаться и изменяться без предварительного объявления. Эта трудность есть и для меня. «Живаго» это очень важный шаг, это большое счастье и удача, какие мне даже не снились. Но это сделано, и вместе с периодом, который эта книга выражает больше всего, написанного другими, книга эта и её автор уходят в прошлое, и передо мною, еще живым, освобождается пространство, неиспользованность и чистоту которого надо сначала понять, а потом этим понятым наполнить».
С 1946 года Нобелевский комитет шесть раз рассматривал кандидатуру Пастернака, выдвинутую на получение премии. В седьмой раз, осенью 1958 года, она была ему присуждена «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение традиций великой русской прозы».
В политическом комментарии присуждение премии было произвольно и однозначно связано с выходом романа «Доктор Живаго», не изданного в СССР и якобы антисоветского.
Разразился чудовищный скандал. Отчет о «Деле Пастернака», в котором ничто не соответствовало реальному положению вещей, занял бы сотни страниц.
То что присужденная ему почетная награда была обращена в позор и бесчестие, стало для Пастернака глубоким горем. Он был вынужден отказаться от премии «в связи с тем, какой смысл ей придан в обществе, к которому он принадлежит».
Переиздания его переводов были остановлены, сделанный осенью 1958 года перевод «Марии Стюарт» Словацкого не решались опубликовать, театральные постановки прекращены или, если шли, то без упоминания имени Пастернака.
Только летом 1959 года с трудом удалось получить заказ на новую работу — перевод «Стойкого принца» Кальдерона.
Но Пастернак недаром писал, что нужно
…быть живым, живым и только,
Живым и только до конца.
Вскоре он начинает работать над пьесой «Слепая красавица» о крепостном театре в России. Говоря шире — о крепостном праве, реформах 1860-х годов и судьбе русского художника.
10 февраля 1960 года Пастернаку исполнилось 70 лет. Шел поток поздравительных писем из всех стран мира. На праздничном обеде были знакомые из артистического круга.
Пастернака периодически беспокоили боли в левой половине спины. Он старался не обращать на них внимания, но к концу апреля они настолько усилились, что пришлось позвать врача. С начала мая он слег в постель. Ему становилось все хуже.
Поначалу считалось, что это второй инфаркт миокарда. Сделанный в двадцатых числах рентгеновский снимок показал распространенный рак левого легкого.
За день до конца Пастернак позвал нас, чтобы сказать, как мучит его двойственность его признания, которое обернулось полной неизвестностью в России. «Вся моя жизнь была только единоборством с царящей и торжествующей пошлостью за свободный и играющий человеческий талант. На это ушла вся жизнь», — говорил он.
Прошло тридцать лет. Лишенная каких-либо истинных причин и тем не менее абсолютная невозможность отечественного издания романа стала своеобразным олицетворением наступившего безвременья и общественного застоя.
Еще в 1953 году Пастернак писал Н. Н. Асееву о задачах искусства:
«Отличие современной советской литературы от всей предшествующей кажется мне более всего в том, что она утверждена на прочных основаниях независимо от того, читают её или не читают.
Это — гордое, покоящееся в себе и самоутверждающее явление, разделяющее с прочими государственными установлениями их незыблемость и непогрешимость.
Но настоящему искусству в моем понимании далеко до таких притязаний. Где ему повелевать и предписывать, когда слабостей и грехов на нем больше, чем добродетелей. Оно робко желает быть мечтою читателя, предметом читательской жажды и нуждается в его отзывчивом воображении не как в дружелюбной снисходительности, а как в составном элементе, без которого не может обойтись построение художника, как нуждается луч в отражающей поверхности или в преломляющей среде, чтобы играть и загораться».
В кругах московской интеллигенции «Доктор Живаго», несмотря на запреты и изъятия, был достаточно известен, целое поколение выросло и сформировалось с глубоким внутренним учетом его текста.
По временам возникали издательские предположения. Мы регулярно писали заявки и письма. Издательство встречало их с видимым одобрением и сочувствием, но на каком-то решающем литературно-бюрократическом уровне следовал жесткий и не допускающий возражения отказ.
В переделкинский дом Пастернака шли люди и хотели узнать о нем и его работах. Члены семьи, сменяя друг друга, рассказывали им о судьбе Пастернака в доме, где все сохранялось как при его жизни. Так продолжалось до осени 1984 года, когда семья была административно выселена и вещи вывезены из дома.
В начале 1988 года «Доктор Живаго» вышел в «Новом мире».
Сплошь и рядом видишь, как номера журнала читают в электри