У прятавшихся не было ничего на совести. Было ошибкой, что они хоронились. Большинство сделало это впопыхах, с пьяных глаз, сдуру. У некоторых были знакомства, которые казались им предосудительными и могли, как они думали, погубить их. Теперь всё ведь получало политическую окраску. Озорство и хулиганство в советской полосе оценивалось как признак черносотенства, в полосе белогвардейской буяны казались большевиками.
Оказалось, сунувшихся под избу ребят предупредили.
Пространство между землей и полом амбара было полно народу.
Здесь пряталось несколько человек Кутейниковских и Ермолаевских. Первые были мертвецки пьяны. Часть их храпела со стонущими подголосками, скрежеща зубами и подвывая, других тошнило и рвало. Под амбаром была тьма хоть глаз выколи, духота и вонища. Забравшиеся последними завалили изнутри отверстие, через которое они пролезли, землею и камнями, чтобы дыра их не выдавала. Скоро храп и стоны захмелевших прекратились совершенно. Наступила полная тишина. Все спали спокойно. Только в одном углу слышался тихий шопот особенно неугомонных, на смерть перепуганного Терентия Галузина и Ермолаевского кулачного драчуна Коськи Нехваленых.
— Тише ори, сука, всех погубишь, чорт сопливый. Слышишь, Штрезенские рыщут — шастают. С околицы свернули, идут по ряду, скоро тут будут. Вот они. Замри, не дхни, удавлю! — Ну, твое счастье, — далеко. Прошли мимо. Кой чорт тебя сюда понес? И он, балда, туда же, прятаться! Кто бы тебя пальцем тронул?
— Слышу я, Гошка орет, — хоронись, лахудра. Я и залез.
— Гошка другое дело. Рябых вся семья на примете, неблагонадежные. У них родня в Ходатском. Мастеровщина, рабочая косточка. Да не дергайся ты, дуролом ты этакий, лежи спокойно. Тут по сторонам куч понаклали и наблевано.
Двинешься, сам вымажешься и, меня дерьмом измажешь. Не слышишь что ли, воняет. Штрезе отчего по деревне носится? Пажинских ищет. Пришлых.
— Как, Коська, это всё подеялось? С чего началось?
— Из-за Саньки весь сыр-бор, из-за Саньки Пафнуткина.
Стоим в линию голые свидетельствоваться. Саньке пора, Санькина очередь. Не раздевается. Санька был выпивши, пришел в присутствие нетрезвый. Писарь ему замечание. Раздевайтесь, говорит. Вежливо. Саньке «вы» говорит. Военный писарь. А Санька ему эдак грубо: Не разденусь. Не желаю части тела всем показывать. Быдто ему совестно. И пододвигается боком к писарю, вроде как развернется и в челюсть. Да. И что же ты думаешь. Никто моргнуть не успел, нагибается Санька, хвать столик канцелярский за ножку и со всем, что на столе, с чернильницей, с военными списками на пол! Из дверей правления Штрезе: «Я, кричит, не потерплю бесчинства, я вам покажу бескровную революцию и неуважение к закону в присутственном месте. Кто зачинщик?»
А Санька к окну. «Караул, кричит, разбирай одежу! Конец нам тут, товарищи!» Я — за одежей, на бегу оделся и к Саньке.
Вышиб Санька кулаком стекло и фьють на улицу, лови ветер в поле. И я за ним. И еще какие-то. И давай бог ноги. А уже за нами улюлю, погоня. А спроси ты меня, из-за чего это все?
Никто ничего не поймет.
— А бомба?
— Чего бомба?
— А кто бомбу бросил? Ну, не бомбу, — гранату?
— Господи, да разве это мы?
— А кто же?
— А почем я знаю. Кто-то другой. Видит, суматоха, дай, думает, под шумок волость взорву. На других, мол, подумают.
Кто-нибудь политический. Политических, Пажинских, полно ведь тут. Тише. Заткнись. Голоса. Слышишь, Штрезенские назад идут.
Ну, пропали. Замри, говорю.
Голоса приближались. Скрипели сапоги, звенели шпоры.
— Не спорьте. Меня не проведешь. Не из таковских. Где-то определенно разговаривали, — раздавался начальственный, всеотчетливый, петербургский голос полковника.
— Могло почудиться, ваше превосходительство, — урезонивал его малоермолаевский сельский староста, рыбопромышленник старик Отвяжистин. — А что удивительного, что разговоры, коли деревня. Не кладбище.