Браться на холоде за обледенелые плахи с приставшим снегом даже сквозь рукавицы было больно. Ускоренная подвижность не разогревала его. Что-то остановилось внутри его и порвалось. Он клял на чем свет стоит бесталанную свою судьбу и молил Бога сохранить и уберечь жизнь красоты этой писаной, грустной, покорной, простодушной. А месяц всё стоял над сараем и горел и не грел, светился и не освещал.
Вдруг лошадь, повернувшись в том направлении, откуда её привели, подняла голову и заржала сначала тихо и робко, а потом громко и уверенно.
«Чего это она?» — подумал доктор. «С какой это радости? Не может быть, чтобы со страху. Со страху кони не ржут, какие глупости. Дура она что ли голосом волкам знак подавать, если она их почуяла. И как весело. Это видно в предвкушении дома, домой захотелось. Погоди, сейчас тронем».
В придачу к наложенным дровам Юрий Андреевич набрал в сарае щепы и крупной, сапожным голенищем выгнутой, целиком с полена отвалившейся бересты для растопки, перехватил покрытую рогожей дровяную кучу веревкой и, шагая рядом с санями, повез дрова в сарай к Микулицыным.
Опять лошадь заржала, в ответ на явственное конское ржание где-то вдали, в другой стороне. «У кого бы это? — встрепенувшись, подумал доктор. — Мы считали, что Варыкино пусто. Значит, мы ошибались». Ему в голову не могло прийти, что у них гости, и что ржание коня доносится со стороны Микулицынского крыльца, из сада. Он вел Савраску обходом, задами, к службам заводских усадеб, и за буграми, скрывавшими дом, не видел его передней части.
Не спеша (зачем ему было торопиться?), побросал он дрова в сарай, выпряг лошадь, сани оставил в сарае, а лошадь отвел в пустующую рядом выхоложенную конюшню. Он поставил её в правый угловой станок, где меньше продувало, и принесши из сарая несколько охапок оставшегося сена, навалил его в наклонную решетку яслей.
С неспокойной душою шел он к дому. У крыльца стоял запряженный в очень широкие крестьянские сани с удобным кузовом раскормленный вороной жеребец. Вокруг коня похаживал, похлопывая его по бокам и осматривая щетки его ног, такой же гладкий и сытый, как он, незнакомый малый в хорошей поддевке.
В доме слышался шум. Не желая подслушивать и не будучи в состоянии что-нибудь услышать, Юрий Андреевич невольно замедлил шаг и остановился как вкопанный. Не разбирая слов, он узнавал голоса Комаровского, Лары и Катеньки. Вероятно, они были в первой комнате, у выхода. Комаровский спорил с Ларою, и, судя по звуку её ответов, она волновалась, плакала и то резко возражала ему, то с ним соглашалась. По какому-то непреодолимому признаку Юрий Андреевич вообразил, что Комаровский завел в эту минуту речь именно о нем, предположительно в том духе, что он человек ненадежный («слуга двух господ» — почудилось Юрию Андреевичу), что неизвестно, кто ему дороже, семья или Лара, и что Ларе нельзя на него положиться, потому что доверившись доктору, она «погонится за двумя зайцами и останется между двух стульев». Юрий Андреевич вошел в дом.
В первой комнате, действительно, в шубе до полу стоял, не раздеваясь Комаровский. Лара держала Катеньку за верхние края шубки, стараясь стянуть ворот и не попадая крючком в петлю.
Она сердилась на девочку, крича, чтобы дочь не вертелась и не вырывалась, а Катенька жаловалась: «Мамочка, тише, ты меня задушишь». Все стояли одетые, готовые к выезду. Когда вошел Юрий Андреевич, Лара и Виктор Ипполитович наперерыв бросились к нему навстречу. — Где ты пропадал? Ты нам так нужен!
— Здравствуйте, Юрий Андреевич! Несмотря на грубости, которые мы наговорили в последний раз друг другу, я снова, как видите, к вам без приглашения.
— Здравствуйте, Виктор Ипполитович.
— Куда ты пропал так надолго? Выслушай, что он скажет, и скорей решай за себя и меня. Времени нет. Надо торопиться.
— Что же мы стоим? Садитесь, Виктор Ипполитович. Как куда я пропал, Ларочка?