– Куда так торопиться-то? – отказывалась Катерина. – Жить бегом и помирать бегом? Другой раз, может, не живать будет?
– Оно и потеперь, может, не ты жила…
– А кто? Ты уж говори, да не заговаривайся. Кто за-место меня будет жить?
– Может, кто другой. А тебя обманули, что ты. А ежели ты – пошто ты тогда с Петрухой со своим не можешь сладить? Пошто не живешь как охота, а по чужой указке ходишь? Пошто всю жисть маешься? Нет, Катерина, я про себя, прости господи, не возьмусь сказать, что это я жила… Сильно много со мной не сходится…
…Вдвоем и правда было легче и за хозяйственной управой, и за разговорами. Дни стояли длинные, старухи успевали все и, устав, ложились после обеда отдохнуть, но не засыпали, а разговаривали лежа. И разговаривали поднявшись, в ожидании вечерней уборки, а потом и после нее – так и шло время, так незаметно и соскальзывали с одной стороны на другую длинные летние дни. На разговоры подходила Сима со своим неотвязным хвостом – Колькой; заявлялся Богодул, кряхтя и поругиваясь, и тоже норовил вставить слово; приходила глуховатая тунгуска с трубкой в зубах, которую она почти не вынимала, а потому почти не говорила; приходили на чай и беседы другие, кто еще оставался в Матёре… Поминали старое, дивились новому, смыкали вместе то и другое, жизнь и смерть… Никогда раньше так подолгу они не разговаривали.
И мало осталось, что было ими не переговорено, и мало, несмотря на большую жизнь, было что в ней понято.
А впереди, если смотреть на оставшиеся дни, становилось все просторней и свободней. Впереди уже погуливал в пустоте ветер.
11
Но еще сумела, всплеснулась жизнь на Матёре – когда начался сенокос. Кормов по новым угодьям было не набрать, да их и не было еще, новых-то угодий, двинулись в последний раз на старые. Пришлось совхозу расползаться опять по колхозам – кто где жил, туда на страдованье и поехал. Редкий человек не обрадовался этой счастливой возможности пожить-побыть под конец в родной деревеньке, чуть не у каждого там дом, скотина, огород, неподчищенные дела, да и земля не молчала, звала их перед смертью проститься. Мало кто, не слепой, не глухой, не осевший в конторе и не занятый на строгой, прицепной работе, отказался поехать – привязчив человек, имевший свой дом и родину, ох как привязчив!
Полдеревни вернулось в Матёру, и Матёра ожила пускай не прежней, не текущей по порядку, но все-таки похожей на нее жизнью, будто для того она и воротилась, чтобы посмотреть и запомнить, как это было. Заржали опять кони, пригнанные с Подмоги, зазвучали по утрам, перекликаясь, голоса работников, застучало-забренчало покосное снаряженье. Разыскали, где она есть, и отогрели кузницы, чтобы подладить технику на конной тяге, достали литовки – и поднялся с постели дед Максим, вытащил из-под хлама молоток и подвязал к нему петлю, чтобы не выскальзывал при отбое из дряхлой руки. Понадобилось – и поди ж ты! – как раньше, отыскались литовки и оказался жив дед Максим.