Сорок трудный год. Омский госпиталь… Коридоры сухие и маркие. Шепчет старая нянечка: "Господи! До чего же артисты маленькие…"
Мы шагаем палатами длинными. Мы почти растворяемся в них с балалайками, с мандолинами и большими пачками книг. Что в программе? В программе — чтение, пара песен военных, правильных… Мы в палату тяжелораненых входим с трепетом и почтением. Двое здесь. Майор артиллерии с ампутированной ногой, в сумасшедшем бою под Ельней на себя принявший огонь. На пришельцев глядит он весело… И другой — до бровей забинтован, — капитан, таранивший "мессера" три недели назад над Ростовом. Мы вошли. Мы стоим в молчании. Вдруг срывающимся фальцетом Абрикосов Гришка отчаянно объявляет начало концерта. А за ним, не вполне совершенно, но вовсю запевале внимая, о народной поём, о священной так, как мы её понимаем. В ней Чапаев сражается заново, краснозвёздные мчатся танки. В ней шагают наши в атаки, а фашисты падают замертво. В ней чужое железо плавится, в ней и смерть отступать должна. Если честно признаться, нравится нам такая война! Мы поём. Только голос лётчика раздаётся. А в нём — укор: — Погодите… Постойте, хлопчики… Погодите… Умер майор… — Балалайка всплеснула горестно. Торопливо, будто в бреду…