Кажется мне, что дрожат они от сухого треска кузнечиков.
— Осенние-то песни!.. — говорит Горкин грустно. — Про-щай, лето. Подошли Спасы — готовь запасы. У нас ласточки, бывало, на отлете… Надо бы обязательно на Покров домой съездить… да чего там, нет никого.
Сколько уж говорил — и никогда не съездит: привык к месту.
— В Павлове у нас яблока… пятак мера! — говорит Трифоныч. — А яблоко-то какое — па-влов-ское!
Меры три собрали. Несут на шесте в корзине, продев в ушки. Выпрашивают плотники, выклянчивают мальчишки, прыгая на одной ноге:
Крива-крива ручка,
Кто даст — тот князь.
Кто не даст — тот собачий глаз.
Собачий глаз! Собачий глаз!
Горкин отмахивается, лягается:
— Ма-хонькие, что ли… Приходи завтра к Казанской — дам и пару.
* * *
Запрягают в полок Кривую. Ее держат из уважения, но на Болото и она дотащит. Встряхивает до кишок на ямках, и это такое удовольствие! С нами огромные корзины, одна в другой. Едем мимо Казанской, крестимся. Едем по пустынной Якиманке, мимо розовой церкви Ивана Воина, мимо виднеющейся в переулке белой — Спаса в Наливках, мимо желтеющего в низочке Марона, мимо краснеющего далеко, за Полянским Рынком, Григория Неокессарийского. И везде крестимся. Улица очень длинная, скучная, без лавок, жаркая. Дремлют дворники у ворот, раскинув ноги. И все дремлет: белые дома на солнце, пыльно-зеленые деревья, за заборчиками с гвоздями, сизые ряды тумбочек, похожих на голубые гречневички, бурые фонари, плетущиеся извозчики. Небо какое-то пыльное, — «от парева», — позевывая, говорит Горкин. — Попадается толстый купец на извозчике, во всю пролетку, в ногах у него корзина с яблоками. Горкин кланяется ему почтительно.
— Староста Лощенов с Шаболовки, мясник. Жадный, три меры всего. А мы с тобой закупим боле десяти, на всю пятерку.
Вот и Канава, с застоявшейся радужной водою. За ней, над низкими крышами и садами, горит на солнце великий золотой купол Христа Спасителя. А вот и Болото, по низинке, — великая площадь торга, каменные «ряды», дугами. Здесь торгуют железным ломом, ржавыми якорями и цепями, канатами, рогожей, овсом и солью, сушеными снетками, судаками, яблоками… Далеко слышен сладкий и острый дух, золотится везде соломкой. Лежат на земле рогожи, зеленые холмики арбузов, на соломе разноцветные кучки яблока. Голубятся стайками голубки. Куда ни гляди — рогожа да солома.
— Большой нонче привоз, урожай на яблоки, — говорит Горкин, — поест яблочков Москва наша.
Мы проезжаем по лабазам, в яблочном сладком духе. Молодцы вспарывают тюки с соломой, золотится над ними пыль. Вот и лабаз Крапивкина.
— Горкину-Панкратычу! — дергает картузом Крапивкин, с седой бородой, широкий. — А я-то думал — пропал наш козел, а он вон он, седа бородка!
Здороваются за руку. Крапивкин пьет чай на ящике. Медный зеленоватый чайник, толстый стакан граненый. Горкин отказывается вежливо: только пили, — хоть мы и не пили. Крапивкин не уступает: «палка на палку — плохо, а чай на чай — Якиманская, качай!»