Он садится на чурбачок и помешивает кочережкой, чтобы ровней горело. На его скульцах и седенькой бородке прыгает блеск огня. Я бегу к нему по ледяному полу, тискаюсь потеплей в коленки. Он запахивает меня полою. Тепло под его казакинчиком на зайце! Прошу:
— Не скажешь чего хорошенького?
— А чего те хорошенького сказать… Мороз. Бушуя уж отцепили, Антипушка на конюшню взял. Заскучал, запросился, и ему стало невтерпеж. За святой вот водой холодно идти будет. Крещенский сочельник нонче, до звезды не едят. Прабабушка Устинья, бывало, маково молочко к сытовой кутье давала, а теперь новые порядки, кутьи не варим… Почему-почему… новые порядки! Рядиться-то… на Святках дозволяла, ничего.Харь этих не любила, увидит — и в печку. Отымет, бывало, у папашеньки и сожгет, а его лестовкой постегает… не поганься, хари не нацепляй!
— А почему не поганься?
— А, поганая потому. Глупая твоя нянька, чего купила! Погляди-ка, чья харя-то… После ее личико святой водой надо. Образ-подобие, а ты поганое нацепляешь. Лисичка ничего, божий зверь, а эта чья образина-то, погляди!
Я оглядываюсь на маски. Харя что-то и мне не нравится — скалится и вихры торчками.
— А чья, его?..
— Человека такого не бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а ты поганую образину… тьфу!
— Знаешь что, давай мы ее сожгем… как прабабушка Устинья?
— А куда ее беречь-то, и губища раздрыгана. Иван Богослов вон, Казанская… и он тут! На тот год, доживем, медвежью лучше головку купим.
Я влезаю на холодный сундук и сдергиваю харю. Что-то противно в ней, а хочется последний разок надеть и попугать Горкина, как вчера. Я нюхаю ее, прощаюсь с запахом кислоты и краски, с чем-то еще, веселым, чем пахнут Святки, и даю Горкину — на, сожги.
— А, может, жалко? — говорит он и не берет. — Только не нацепляй. Ну, поглядишь когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять велели, а кто нацепит — пропал тот человек, как идолу поклонился, от Бога отказался. И златом осыпали, и висоны сулили, и зверями травили, и огнем палили, а они славили Бога и Христа!
— Так и не нацепили?
— Не то что… а плевали на образины и топтали!
— Лучше сожги… — говорю я и плюю на харю.
— А жалко-то?..
— Наплюй на него, сожги!..
Он держит харю перед огнем, и вижу я вдруг, как в пробитых косых глазах прыгают языки огня, пышит из пасти жаром… Горкин плюет на харю и швыряет ее в огонь. Но она и там скалится, дуется пузырями, злится… что-то течет с нее, — и вдруг вспыхивает зеленым пламенем.
— Ишь, зашипел-то как… — тихо говорит Горкин, и мы оба плюем в огонь.
А харя уже дрожит, чернеет, бегают по ней искорки… вот уже золотится пеплом, но еще видно дырья от глаз и пасти, огненные на сером пепле.
— Это ты хорошо, милок, соблазну не покорился, не пожалел, — говорит Горкин и бьет кочережкой пепел. — «Во Христа креститеся, во Христа облекостеся», поют.