На столике — закопченный чайник, — «ишь, бархатный у меня чайничек!» — бывало, хвалил Денис, — пупырчатые зеленые стаканчики, куски пирога с морковью, обглоданная селедка, печеная горелая картошка и грязная горка соли. А под столиком, в корзинке-колыбельке, — четвертная бутыль зелена-вина.
— Молодцы-ы… — говорит Горкин, тряся бородкой, — хорошо празднуете… а хозяйское дело само делается?.. а?.. Сколько нонче возков прошло, ну?!.
Денис вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает по нем черной лапой, словно счищает грязь, и кричит во всю глотку:
— Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. во подгадали ка-ак!.. Амененник нонче я… с анделом проздравляюсь… п-жалуйте пирожка!..
Василь-Василич поднимается грузно, не торопясь, икает, распяливает на нас мутные глаза, — не понимает будто. Сипит, едва ворочает языком, — «сколкаа-а?..»… — лезет под полушубок, на котором сидел, роется в нем, нашаривает… — и вытаскивает из шерсти знакомую мне истрепанную «книжечку-хитрадку», где «прописано все, до малости». Там, я знаю, выписаны какие-то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки, цепочки, кочережки, молоточки… — но что это такое, никто, кроме него, не знает. И Горкин даже не знает, говорит — «у него своя грамота-рихметика». Мы молчим, и Денис молчит, смахивает с чурбашка и все пришлепывает. Василь-Василич слюнит палец и водит что-то по книжечке…
— Сколька-а?.. А вот, Панкратыч… — говорит он с запинкой, поекивает, — та-ак, кипит… х-роший народ попался… не нахвалюсь… самоходом шпарют… не на… нарадуюсь!.. Сушусь маненько, со-хну… у огонька… ввалился утресь по саму шейку… со-хну!.. До обеда за два ста возков свезли, без запину… так и доложи хозяину… во как! Был, мол, запор… пошабашили, с-сукины коты, прижимали… завиствовали, скажи… ледовозам сусла, нам по усам!.. В точку привел, Панкратыч… А… для аменин, Денис меня угостил, а я дела не забываю… я, хозяйское добро… в воде не горит, в огню не тонет! Во, гляди, Панкратыч… — тычет он в кривые штучки обмороженным сизым пальцем, — в-вот, я-ственно… двести семой возок… за нонче, до обеда!.. А все-навсе… тыща… и триста сорок возков. Два-три дни — и шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч… потому я… от со-вести!..
Горкин ни слова не говорит, велит мне идти с собой на ледокольню, а Ондрейке забрать ломок и тоже идти за нами.
— Осе… рчал!.. — вскрикивает Василь-Василич и всплескивает руками. — Ну, за что? за что?!.
Он так жалостно вскрикивает, что мне жалко. Слышу на выходе, Денис ему отвечает, и тоже жалостно:
— Ни за что!..
Горкин и на меня сердит; ведет за руку по выбитой на снегу кривой тропинке и чего-то все дергает. Чего он дергает?.. И ворчит:
— Да иди ты, не дергайся!.. Чисто крот накопал, куда ни ступи… позадь меня, сказываю, иди, не тормошись… в прорубку ввалишься, дурачок!.. Ишь, накопал-понапробивал, на самой-то на тропке, и вешки-то не воткнул, дурак!..
Теперь я вижу: пробиты лунки во льду, чуть ледком затянуло только.