И папашенька ему должен под вексельки… как крымские бани строил, одолжал у него деньжонок, под какую же лихву!.. разорить вас может. Не люблю и я к ним ходить… И богатый дом, а сидеть холодно.
— Как «ледяной», да?..
Он смеется:
— Уж и затейник ты… «ледяной»! В «ледяном»-то, пожалуй, потеплее будет.
Вот и большой белый дом, в тупичке, как раз против Зачатиевского монастыря. Дом во дворе, в глубине. Сквозные железные ворота. У ворот и на большом дворе много саней богатых, с толстыми кучерами, важными. Лошади строгие огромные и будто на нас косятся. И кучера косятся, будто мы милостыньку пришли просить. Важный дворник водит во дворе маленькую лошадку — «пони»: купили ее недавно Дане, младшему сынку. Идем с черного хода: в прошедшем году в парадное не пустили нас. На пороге мокро, — от слез, пожалуй. В огромной кухне белые повара с ножами, пахнет осетриной и раками, так вкусно.
— Иди, голубок, не бойся… — поталкивает меня Горкин на лестницу.
Нарядная горничная велит нам обождать в передней. Пробегает Данька, дерг меня за башлык, за маковку, и свалил.
— Ишь, озорник… такой же живоглот выростет… — шепчет Горкин, и кажется мне, будто и он боится.
Видно, как в богатой столовой накрывают на стол официанты. На всех окнах наставлены богатые пироги в картонках и куличи. Проходит огромный крестный, говорит Горкину:
— Жив еще, старый хрыч? А твой умный, в балушки все?.. ледяную избушку выдумал?..
Горкин смиренно кланяется — «воля хозяйская», — говорит, вздыхая, и поздравляет с Ангелом. Крестный смеется страшными желтыми зубами. И кажется мне, что этими зубами он и сдирает «с живого — с мертвого».
— Покормят тебя на кухне, — велит он Горкину, а мне — все то же: «ага…. ладно, ступай,там тебе пирога дадут…» — и тычет мне грязный бумажный рублик, которого я боюсь.
— Стишок-то кресенькому скажи… — поталкивает меня Горкин, но крестный уже ушел.
Опять пробегает Данька и тащит меня за курточку в «классную».
В большой «классной» стоит на столе голубой глобус, у выкрашенной голубой стены — черная доска на ножках и большие счеты на станочке. Я стискиваю губы, чтобы не заплакать: Данька оборвал крендель-шнурочек на моей новой курточке. Я смотрю на глобус, читаю на нем — «Африка» и в тоске думаю: «скорей бы уж пирога давали, тогда — домой». Данька толкает меня и кричит: «я сильней тебя!.. на левую выходи!..»
— Он маленький, ты на целую голову его выше… нельзя обижать малыша…
— говорит вошедшая гувернантка, строгая, в пенсне. Она говорит еще что-то, должно быть, по-немецки и велит нам обоим сесть на скамейку перед черным столом, косым, как горка: — А вот кто из вас лучше просклоняет, погляжу я?.. ну, кто отличится?..
— Я!.. — кричит Данька, задирает ноги и толкает меня в бок локтем.
Он очень похож на крестного, такой же черный и зубастый, — я и его боюсь. Гувернантка дает нам по листу бумаги и велит просклонять, что она написала на доске: «гнилое болото».