И я радостно слышу: «…прощаю и разрешаю».
Выхожу из-за ширмочки, все на меня глядят, — очень я долго был. Может быть, думают, какой я великий грешник. А на душе так легко-легко.
* * *
После причастия все меня поздравляют и целуют, как именинника. Горкин подносит мне на оловянной тарелочке заздравную просвирку. На мне новый костюмчик, матросский, с золотыми якорьками, очень всем нравится. У ворот встречает Трифоныч и преподносит жестяную коробочку «ландринчика»-монпансье: «телу во здравие, душе во спасение, с причастимшись!» Матушка дарит «Басни Крылова с картинками, отец — настоящий пистолет с коробочкой розовых пистонов и „водяного соловья“: если дуть в трубочку в воде, он пощелкивает и журчит, как настоящий живой. Душит всего любимыми духами — флердоранжем. Все очень ласковы, а старшая сестрица Сонечка говорит, нюхая мою голову: „от тебя так святостью и пахнет, ты теперь святой — с молока снятой“. И правда, на душе у меня легко и свято.
Перед парадным чаем с душистыми «розовыми» баранками, нам с Горкиным наливают по стаканчику «теплотцы», — сладкого вина-кагорцу с кипяточком, мы вкушаем заздравные просвирки и запиваем настояще-церковной «теплотцой». Чай пьем по-праздничному, с миндальным молоком и розовыми сладкими баранками, не круглыми, а как длинная петелька, от которых чуть пахнет миром, — особенный чай, священный. И все называют нас уважи тельно: причастники.
День теплый, солнечный, совсем-то совсем весенний. Мы сидим с Горкиным на согревшейся штабели досок, на припеке, любуемся, как плещутся в луже утки, и беседуем о божественном. Теперь и помирать не страшно, будто святые стали. Говорим о рае, как летают там ангелы — серафимы-херувимы, гуляют угодники и святые… и, должно быть, прабабушка Устинья и Палагея Ивановна… и дедушка, пожалуй, и плотник Мартын, который так помирал, как дай Бог всякому. Гадаем-домекаем, звонят ли в раю в колокола?.. Чего ж не звонить, — у Бога всего много, есть и колокола, только «духовные», понятно… — мы-то не можем слышать. Так мне легко и светло на душе, что у меня наплывают слезы, покалывает в носу от радости, и я обещаюсь Горкину никогда больше не согрешать. Тогда ничего не страшно. Много мы говорим-гадаем… И вдруг, подходит Гриша и говорит, оглядывая мой костюмчик: «матрос… в штаны натрес!» Сразу нас — как ошпарило. Я хотел крикнуть ему одно словечко, да удержался-вспомнил, что это мне искушение, от того. И говорю ласково, разумно, — Горкин потом хвалил:
— Нехорошо, Гриша, так говорить… лучше ты поговей, и у тебя будет весело на душе.
Он смотрит на меня как-то странно, мотает головой и уходит, что-то задумчивый. Горкин обнял меня и поцеловал в маковку, — «так, говорит, и надо!». Глядим, Гриша опять подходит… и дает мне хорошую «свинчатку» — биту, целый кон бабок можно срезать! И говорит, очень ласково:
— Это тебе от меня подарочек, будь здоров. И стал совсем ласковый, приятный. А Горкину сапоги начистить обещался, «до жару!»