…Завелся в пещерах под Злато-Градом страшенный Змий, всех прохожих-проезжих живьем пожирал, и не было на него управы. И послал к ихнему царю послов, мурины видом… дабы отдал сейчас за него. Змия, дочь-царевну, а то, пишет, всех попалю пламем-огием пронзительным, пожалю жалом язвительным. И стал Злато-Град в великом страхе вопить и молебны о заступлении петь-служить. И вот, вострубили литавры-трубы, и подъезжает к тому Злато-Граду светел вьюнош в златых доспехах, на белом коне, и серебряно копие в деснице. И возвещает светлый вьюнош царю, что грядет избавление скорби и печали, и…
И вдруг, слышим… — тонкий щемящий вой. Скорняк перестал читать про Егория, — «что это?..» — спросил шепотком. Слушаем — опять воет. Горкин и говорит, тоже шепотком: «никак опять наш Бушуй?…» Послушали. Бушуй, оттуда, от конуры, от каретника. Будто уж это не первый раз: вчера, как стемнело, повизгивал, а нонче уж подвывает. Никогда не было, чтобы выл. Бывает, собаки на месяц воют, а Бушуй и на месяц не завывал. А нонче Пасха, месяца не бывает. Стал я спрашивать, почему это Бушуй воет, к чему бы это?.. — а они ни слова. Так вечер и расстроился. Хотели расходиться, а тут отец приехал, и слышим — приказывает Гришке — «дай Бушуйке воды, пить, что ль, просит?,.» А Гришка отвечает: «да полна шайка, это он заскучал с чегой-то».
И так это нас расстроило: и картинка эта, подсунута невесть кем, и этот щемящий вой. Скорняк простился, пошел… и говорит шепотком: «опять, никак?..» Прислушались мы: «нехорошо как воет… нехорошо».
Страшно было идти темными сенями. Горкин уж проводил меня.
РАДУНИЦА
В утро Радуницы, во вторник на Фоминой, я просыпаюсь от щебета-журчанья: реполов мой поет! И во всем доме щебет, в свист, в щелканье, — канарейки, скворцы и соловьи. Сегодня «усопший праздник», — называет Горкин: сегодня поедем на могилки, скажем ласковым шепотком: «Христос Воскресе, родимые, усопшие рабы Божие! радуйтеся, все мы теперь воскреснем!» Потому и зовется — Радуница.
Какое утро!.. Окна открыты в тополь, и в нем золотисто-зелено. Тополь густой теперь, чуть пропускает солнце, на полу пятна-зайчики, а в тополе такой свет, сквозисто-зеленоватый, живой, — будто бы райский свет. Так и зовем мы с Горкиным. Мы его сами делаем: берем в горстку пучок травы — только сжимать не нужно, а чуть-чуть щелки, — и смотрим через нее на солнце: вот он и райский свет! Такого никак не сделать, а только так, да еще через тополь, утром… только весенним утром, когда еще свежие листочки. Воздух в комнате легкий, майский, чуть будто ладанцем, — это от духового тополя, — с щекотиым холодочком. Я не могу улежать в постели, вскакиваю на подоконник, звоню за ветки, — так все во мне играет! За тополем, на дворе, заливаются петухи и куры, звякают у колодца ведра, тпрукают лошадей, — моют, должно быть, у колодца, — громыхает по крыше кто-то, и слышен Ондрюшкин голос, — «Подвинчивай, турманок!.. наддай!.. заматывай их, „Хохлун!“ — и голос Горкина, какой-то особенный, скрипучий, будто он тужится:
— Го-лубчики мои, ро-димыи… еще чуток, еще!.. накры-ы-ли-и отбили «Галочку»!.. вот те Христос, отбили!…