Верно, едем! Даже и Гаврила радостный, а то скучный ходил, собирался уйти от нас, на Машу обижался, что выходит замуж за Дениса. Мне хочется больше обрадовать его, чтобы он был всегда веселый, и говорю ему:
— А знаешь, Гаврилушка… Маша, может быть, выйдет и за тебя замуж?..
— Не-эт… — говорит Гаврила, как-то особенно глядя на меня, и делается грустным, — этого нельзя, не полагается. Да мне наплевать.
Он стоит на одной ноге, а другую упирает в оглоблю у дуги и потом засупонивает крепко ремешком.
Я прыгаю с пролетки, скачу на одной ножке, скорей, скорей одеваться, а язык все выплясывает — «ды-я-чесу-чесу-чесу… да еще шкалик поднесу!». Подскакиваю к крыльцу, а тут… приехал наш доктор Клин! Так и захолодало страхом: «вдруг, остановит, скажет — нельзя водой?!» И что же оказалось? — мо-жно! Увидал Клин, какой отец нарядный и веселый, — взял за руку, пощупал «живчика», палкой постукал об пол — и говорит:
— Очень хорошо. Первое дело, чувство хорошо. Лед — хорошо. Облитие — хорошо, для чувства. Голову не разметайте, ни! После отлития ваш цирюльник Сай-Саич… я его знай, в ваши бань моюсь, — заново назабинтует. А денька в три и снимем, будете быть молодец. Но!.. — и Клин стукнул палкой, — тико полить, и невысоко… колодни вода не сраз, а мало-по-немалу.
Смешно очень говорит. Он не русский, а совсем почти русский, — очень любит гречневую кашу и — «ши-шчи». У него и попугай по-аглицки говорит, его роду-племени. И опять мне Клин пообещал попугая подарить. Всегда так обещает: «подарю тебе пупугай, когда у него син родился». Но это он нарочно: два года уж прошло, а все еще не родился. Да мне теперь и попугая не надо, теперь всякая радость будет.
* * *
Клина оставили попить чайку в саду, с паровой клубникой, и он тоже стал провожать нас, довольный, что вылечил. И весь-то двор вышел нас провожать, всякая уж душа узнала, что Сергей-то-Иванычу совсем лучше, в бани собрался даже. Всегда уж едут в бани, как от болезни выправятся.
Так полагается: «смыть болезнь».
Гаврила подал пролетку лихо; вылетел от каретника и стал, как вкопанный, у подъезда. Отец весело сбегает по ступенькам, во всем новой: в шелковой шляпе-дыньке, в перчатках, с тросточкой, к Пасхе только купил, с собачьей головкой из слоновой кости, в «аглицких» брюках в шашечку, в сиреневом сюртуке «в талию», в сливочном галстуке — как на Светлый День. Глупенькая портниха, которую зовут «мордашечкой», руками даже всплеснула-заахала: «ах-ах, вот молодчик-то… прямо молодой человек, жених». Все толкутся вокруг пролетки, глядят на нас: и Трифоныч, и скорняк, и сам бараночник Муравлятников — «долгая борода», и плотники, и кто только ни есть на дворе, — все радуются, желают отцу здоровьица, дивятся, какой он ловкий, а только три недели, как привезли его без памяти и всего в крови. И Цыганка вертится, визжит с радости, руки лижет, в пролетку вот-вот вскочит. Матушка просит — поосторожней, голову бы не застудил, не ходил в «горячую», да нашатырного спирта не забыть взять, вдруг дурно станет.