Храм Спасителя батюшка ваш и дедушка строили… балаганы под Девичьим, ледяные горы в Золотическом, «Ледяной Дом» ваш всю-то Москву дивил!.. И вот, прославили нам Москву, у Крынкина, с высоты ей пропели славу… Да, ведь, что ж это такое, а?.. «Кто Царь-Колокол подымет? кто Царь-Пушку перевернет?!.» Ни-кто.
Отец никогда вина не пил, только в великие праздники, бывало, ради гостей, пригубит икемчика-мадерцы. А шампанского никогда, голова от него болела. Стали мы Крынкину говорить, что доктор не дозволяет, никак нельзя. Отец зельтерской выпил только, для просвежения, жарко очень. А мы почокались с Крынкиным, и Горкин согласился, сказал: «ну, по такому случаю, за Матушку-Москву нашу и за здоровье папашеньки».
Долго стояли мы у окон галдарейки и любовались Москвой. Светилась она в туманце, широкая, покойная, — чуть вдруг всплеснет сверканьем. Так бы и смотрел, смотрел… не нагляделся бы.
Когда усаживались в пролетки — ехать в Нескучный сад, Крынкнн стоял на крылечке низенького своего трактира, высокий, широкий, громкий, махал руками, командовал:
— Василья! вязочку положь кучеру в ноги, — москворецкие живые раки, от Крынкина, на память! А етот кузовок, сударыня, в ручки примите-с… крынкинская клубника, рапжарейная. Сергей Иваныч, притомились маненько… здоровьица пошли вам Господь! так уважили — не сказать. А про Петров День не забудь-те-с… в трубу мою все крестики-кумполочки, все колокола и башни, и палаты, и дворцы!..
У всех нас так и гудело в ушах от крика. В Нескучный не заезжали, что-то устал отец, стал дремать. Сказал только — «в другой раз… в голове шумит от крика». Да как и не шуметь: сколько всего видали, сколько всего слыхали, а у Крынкина не человеческий голос, а живая труба… а галдарейка у него гулкая, досчатая, сухая, дребезжучая… Горкин говорил — «и у меня в голове шумит, все — гу-гу-гу… гу-гу-гу… и здорового-то сморит».
И мне что-то задремалось: с шампанского ли шипучего, или пролеткой укачало. Остался в дремотной памяти милый голос:
«Это — Матушка-Москва».
СЕРЕБРЯНЫЙ СУНДУЧОК
Отцу совсем хорошо после живой воды. Клин позволил обрить голову. Пришел Сай-Саич с ящиком и большой коробкой. В ящике у него — «бритвы-ритвы», «нозницы-мозницы», всякое «сильце-мильце», «дусистый ладиколон» и всякая «помада, какой никому не надо». А что же в большой коробке? Он смешно щурится, когда я, выспрашиваю его.
— Папасенька будет рязеный, будет сутить, как на теятре!
Синяя голова стала у отца, когда обрили, такой смешной. В зеркало посмотрелся — и говорит: «как ощипанный гусенок стал». Сай-Саич открыл коробку, а там куча волос, будто от разных содраны: рыжие, черные, седые… Мне стало неприятно, до тошноты. У нас рассказывали, что это парики, их сдирают с покойников в больнице. Отец говорит Сай-Саичу:
— Приладь по мне. А не с покойника?..
— Ну, и сто зе буду вам голову мороцить! и-с покойника! У покойника волосики завсем зе мертвые, а эти… зивенькие завсем. Это я сам на клейкю с пузирем лепляю. Мозете понюхать, какэ дусисто…