Я подпевал за ним. Теперь Анна Ивановна затепливает лампадки каждый вечер, вытирает замасленные руки лампадной тряпочкой и улыбается огонькам-лампадкам на жестяном подносе, а когда поставит в подлампадпик, благоговейно крестится. Так хорошо на нее смотреть, как она это делает. Такая она спокойная, такая она вся чистая, пригожая, будто вся светлая, и пахнет речной водой, березкой, свежим. Такое блистающее на ней, будто новенькое всегда, платье, чуть подкрахмаленное, что огоньки лампадок сияют на нем живыми язычками — синими, голубыми, алыми… и кажется мне, что платье на ней в цветочках… Я учу ее петь «Кресту Твоему», а она его знает и начинает тихо напевать, вздыхает словно, и таким ласковым, таким затаенным и чистым голоском, будто это ангелы поют на небеси.
Она входит с лампадкой в спальню, движется неслышно совсем к киоту в правом углу, где главные наши образа-«благословения»: Троица, Воскресение Христово, Спаситель, Казанская, Иоанн-Креститель, Иван-Богослов… и Животворящий Крест в «Праздниках». Она приносит пунцовую лампадку и чуть напевает-дышит — «и свято-о-е… Воскресение Твое…». Я заглядываю за ширмы, слушает ли отец. Он будто дремлет, полулежит в подушках, а глаза его смотрят к образам, словно он молча молится, не шевеля губами. Он слышит, слышит!.. Говорит слабым голосом:
— Славный у тебя голосок, Аннушка… ну, пой, пой.
И мы, вместе, поем еще. Я пою — и смотрю, как у Анны Ивановны открываются полные, пунцовые, как лампадка, губы, а большие глаза молитвенно смотрят на иконы.
И так хорошо-уютно в спальне — от лампадок, от малиновых пятен на плотных занавесках, где пало солнце, от розового теперь платья Анны Ивановны, от ее светлого, чистого напева. Отец манит Анну Ивановну, ласково смотрит на нее и говорит по-особенному как-то, не так, как всегда шутливо:
— Хорошая ты, душевная… знал я, добрая ты… а такая хорошая-ласковая… не знал. Спасибо тебе, милая Аннушка… за всю доброту твою.
Он взял ее руку, подержал… и устало откинулся в подушки… А она этой рукой, горбушечками пальцев, утерла себе глаза.
* * *
Совсем плохо, отец ничего не ест, сухарики только да водица. Говорят — «душенька уж не принимает, готовится». Я теперь понимаю, что это значит — «готовится»
Пришла Домна Панферовна, чтобы поразвлечь душеспасительным разговором, посидела полчасика, а отец все подремывал. А как вышла, и пошли они с Горкиным в мастерскую, она и говорит:
— Ох, не жилец он… по глазкам видать — не жилец, уходит.
Горкин ни слова не сказал. А она будто разумела, когда человеку помирать: такой у ней глаз вострый. Я спросил Горкина, только она ушла, — может, он мне скажет по правде, Домна Панферовна, может, не поняла. А он только и сказал:
— Чего я тебе скажу… плох папашенька. Тает и тает ото дню, уж и говорит невнятно.
Я заплакал. Он погладил меня по головке и не стал уговаривать. Я поглядел на картинку, где Праведник отходит, и стало страшно: все округ его эти, синие, по углам жмутся, а подойти страшатся. И спрашиваю:
— Скажи… папашенька будет отходить… как Праведник?..