Он нехорошо смутился под перекрестными взглядами, отозвал Давыдова в сторону.
— Ты чего номера выкидываешь? — холодно спросил Давыдов.
— Я лучше пойду со второй группой в нижнюю часть.
— А какая разница?
Нагульнов покусал губы, отвернувшись, сказал:
— Об этом бы… Ну, да все равно узнаешь! Моя жена… Лушка… живет с Тимофеем, сыном Фрола Дамаскова — кулака. Не хочу! Разговоры будут. В нижнюю часть пойду, а Разметнов пущай с первой…
— Э, брат, разговоров бояться… но я не настаиваю. Пойдем со мной, со второй группой.
Давыдов вдруг вспомнил, что ведь сегодня же он видел над бровью жены Нагульнова, когда та подавала им завтракать, лимонно-зеленоватый застарелый синяк; морщась и двигая шеей, словно за воротник ему попала сенная труха, спросил:
— Это ты ей посадил фонарь? Бьешь?
— Нет, не я.
— А кто же?
— Он.
— Да кто «он»?
— Ну, Тимошка… Фролов сын…
Давыдов несколько минут недоумевающе молчал, а потом озлился:
— Да ну, к черту! Не понимаю! Пойдем, после об этом.
Нагульнов с Давыдовым, Любишкин, дед Щукарь и еще трое вышли из сельсовета.
— С кого начнем? — Давыдов спрашивал, не глядя на Нагульнова. Оба они по-разному чувствовали после разговора какую-то неловкость.
— С Титка.
По улице шли молча. Из окон на них любопытствующе посматривали бабы. Детвора было увязалась следом, но Любишкин вытянул из плетня хворостину, и догадливые ребята отстали. Уже когда подошли к дому Титка, Нагульнов, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Дом этот под правление колхоза занять. Просторный. А из сараев сделать колхозную конюшню.
Дом действительно был просторный. Титок купил его в голодный двадцать второй год за яловую корову и три пуда муки на соседнем хуторе Тубянском. Вся семья бывших владельцев вымерла. Некому было потом судиться с Титком за кабальную сделку. — Он перевез дом в Гремячий, перекрыл крышу, поставил рубленые сараи и конюшню, обстроился на вечность… С крашенного охрой карниза смотрела на улицу затейливо сделанная маляром надпись славянского письма: «Т.К. Бородин. Р.X. 1923 год».
Давыдов с любопытством оглядывал дом. Первый вошел в калитку Нагульнов. На звяк щеколды из-под амбара выскочил огромный, волчьей окраски, цепной кобель. Он рванулся без лая, стал на задние лапы, сверкая белым, пушистым брюхом, и, задыхаясь, хрипя от перехватившего горло ошейника, глухо зарычал. Бросаясь вперед, опрокидываясь на спину, несколько раз он пытался перервать цепь, но, не осилив, помчался к конюшне, и над ним, катаясь по железной протянутой до конюшни проволоке, певуче зазвенело цепное кольцо.
— Такой чертан сседлает — не вырвешься, — бормотал дед Щукарь, опасливо косясь и на всякий случай держась поближе к плетню.
В курень вошли толпой. Жена Титка, худая, высокая баба, поила из лоханки телка. Она со злобной подозрительностью оглядела нежданных гостей. На приветствие буркнула что-то похожее на «черти тут носят».