А сама, растерявшая от горя и вечных нехваток былую красоту, здоровье и свежесть, все лето исхаживала в одной редкой, как сито, юбчонке; зимою же, выстирав единственную рубаху, в которой кишмя кишела вошь, сидела вместе с детьми на печи голая, потому что нечего было переменить…
— Родимые! Родименькие!.. Погодите, я, может, ишо не возьму эту юбку… Сменяю… Мне, может, детишкам бы чего… Мишатке… Дунюшке… — исступленно шептала она, вцепившись в крышку сундука, глаз пылающих не сводя с многоцветного вороха одежды.
У Давыдова, случайно присутствовавшего при этой сцене, сердце дрогнуло… Он протискался к сундуку, спросил.
— Сколько у тебя детей, гражданочка?
— Семеро… — шепотом ответила Демкина жена, от сладкого ожидания боясь поднять глаза.
— У тебя тут есть детское? — негромко спросил Давыдов у Якова Лукича.
— Есть.
— Выдай этой женщине для детей все, что она скажет.
— Жирно ей будет!..
— Это еще что такое?.. Ну?.. — Давыдов злобно ощерил щербатый рот, и Яков Лукич торопливо нагнулся над сундуком.
Демка Ушаков, обычно говорливый и злой на язык, стоял позади жены, молча облизывая сохнувшие губы, затаив дыхание. Но при последних словах Давыдова он взглянул на него… Из косых Демкиных глаз, как сок из спелого плода, вдруг брызнули слезы. Он сорвался с места, побежал к выходу, левой рукой расталкивая народ, правой — закрывая глаза. Спрыгнув с приклетка, Демка зашагал с база, стыдясь, пряча от людей свои слезы. А они катились из-под черного щитка ладони по щекам, обгоняя одна другую, светлые и искрящиеся, как капельки росы.
К вечеру на дележ приспел и дед Щукарь. Он вломился в дом правления колхоза, еле переводя дух — к Давыдову:
— Здорово живете, товарищ Давыдов! Живенького вас видеть.
— Здравствуй.
— Напишите мне бланку.
— Какой бланк?
— Бланку на получку одежи.
— Это за что же тебе одежину справлять? — Нагульнов, сидевший у Давыдова, поднял разлатые брови. — За то, что телушку зарезал?
— Кто старое вспомянет, Макарушка, глаз ему долой, знаешь? Как так — за что? А кто пострадал, когда Титка раскулачивали? Мы с товарищем Давыдовым. Ему хоть голову пробили, это пустяковина, а мне кобель-то шубу как произвел? Одни обмотки на ноги из шубы получились! Я же страдалец за Советскую власть, и мне, значится, не надо? Пущай бы лучше мне Титок голову на черепки поколол, да шубы не касался. Шуба-то старухина, ай нет? Она, может, меня за шубу со света сживет; тогда как? Ага, то-то и оно!
— Не бегал бы, и шуба целая была.
— Как так не бегал бы? А ты слыхал, Макарушка, что Титкова баба-яга сотворила? Она травила на меня кобеля, шумела: «Узы его! Бери его, Серко! Он тут самый вредный!» Вот и товарищ Давыдов могет подтвердить.
— Хоть ты и старик, а брешешь как сивый мерин!
— Товарищ Давыдов, подтвердите!
— Я что-то не помню…
— Истинный Христос, так она шумела! Ну, страх в глазах, я, конечно, и тронулся с база. Кабы он, кобель, был, как все протчие собаки, а то тигра, ажник страшнее!