Не избалованный вниманием Иполлит Шалый, никогда в жизни не говоривший «просторных» речей и получавший от хуторян за работу одни скупые водочные магарычи, подарком правления и торжественной обстановкой его вручения был окончательно выбит из состояния всегдашней уравновешенности. У него дрожали руки, накрепко прижавшие к груди красный сверток; дрожали ноги, всегда такой уверенной и твердой раскорякой стоявшие, в кузнице… Не выпуская из рук свертка, он вытер рукавом слезинку и докрасна вымытое по случаю необычайного для него события лицо, сказал охрипшим голосом:
— Струмент нам, конечно, нужный… Благодарные мы… И за правление, за ихнюю эту самую… Спасибо и ишо раз спасибо! А я… раз я кузницей зараженный и могу… то я всегда, как я нынче — колхозник, с дорогой душой… А сатин, конечно, бабе моей сгодится… — Он потерянно зашарил глазами по тесно набитой классной комнате, ища жену, втайне надеясь, что она его выручит, но не увидел, завздыхал и кончил свою непросторную речь: — И за струмент в сатине и за наши труды… вам, товарищ Давыдов, и колхозу спасибочко!
Разметнов, видя, что взволнованная речь Шалого приходит к концу, напрасно делал вспотевшему кузнецу отчаянные знаки. Тот не хотел их замечать и, поклонившись, пошел со сцены, неся сверток на вытянутых руках, как спящее дитя.
Нагульнов торопливо сдернул с головы папаху, махнул рукой; оркестр, составленный из двух балалаек и скрипки, начал «Интернационал».
Бригадиры Дубцов, Любишкин, Демка Ушаков каждый день верхами выезжали в степь смотреть, не готова ли к пахоте и севу земля. Весна шла степями в сухом дыхании ветров. Погожие стояли дни, и первая бригада уже готовилась к пахоте серопесчаных земель, бывших на ее участке.
Бригада агитколонны была отозвана в хутор Войсковой, но Ванюшку Найденова, по просьбе Нагульнова, Кондратько оставил на время сева в Гремячем.
На другой день после того, как премировали Шалого, Нагульнов развелся с Лушкой. Она поселилась у своей двоюродной тетки, жившей на отшибе, дня два не показывалась, а потом как-то встретилась с Давыдовым возле правления колхоза, остановила его:
— Как мне теперь жить, товарищ Давыдов, посоветуйте.
— Нашла о чем спрашивать! Вот мы ясли думаем организовать, поступай туда.
— Нет уж, спасибо! Своих детей не имела, да чтоб теперь с чужими нянчиться? Тоже выдумали!
— Ну, иди работать в бригаду.
— Я — женщина нерабочая, у меня от польской работы в голове делается кружение…
— Скажите, какая вы нежная! Тогда гуляй себе, но хлеба не получишь. У нас «кто не работает, тот не ест»!
Лушка вздохнула и, роя остроносым чириком влажный песок, потупила голову:
— Мне мой дружочек Тимошка Рваный прислал из города Котласу Северного краю письмецо… Сулится скоро приитить.
— Ну, уж это черта с два! — улыбнулся Давыдов. — А если и придет, мы его еще подальше отправим.
— Значит, ему не будет помилования?
— Нету! Не жди и не лодырничай. Работать надо, факт! — резко ответил Давыдов и хотел было идти, но Лушка, чуть смутившись, его удержала.