— Было вам авторитетно объяснено товарищем Давыдовым. И я собрание не за этими глупостями открывал, а затем… — Андрей вздохнул, — что надо, любезные гражданы, на сусликов идтить всей нашей силой…
Маневр Андрею не удался.
— Какой там суслик!
— Не до сусликов!
— Хлеб давайте!..
— Краснобай, еж тебя наколи! На суслика съехал! А про хлеб кто будет гутарить?
— Про него и гутарить нечего!
— А-а-а, нечего? Отдавайте назад хлеб!
Бабы во главе с Гулящей начали подступать к сцене. Андрей стоял около жестяной суфлерской будки. Он с усмешкой посматривал на баб, но в душе испытывал некоторую тревогу: уж больно суровы на вид были казаки, толпившиеся позади, за белым ромашковым полем сплошных бабьих платков.
— В сапогах зиму и лето ходишь, а нам и на чирики товару нету!
— Комиссаром стал!
— А давно ли с Маришкиного мужа шаровары трепал?
— Наел мурло.
— Разуйте его, бабы!
Выкрики загрохотали, как беспорядочная пачечная стрельба. Несколько десятков баб столпилось около самой сцены. Андрей тщетно старался водворить тишину: голоса его не было слышно.
— Сымайте с него сапоги! Бабочки, а ну, доразу!
Вмиг к сцене протянулось множество рук. Андрея схватили за левую ногу. Он вцепился в будку, побледнел от злости, но с ноги уже стянули сапог, кинули куда-то назад. Многочисленные руки подхватывали сапог, перебрасывали дальше, покатился недружный, недобрый смех. Издали, из задних рядов, зазвучали одобрительные мужские голоса:
— Разувай его!
— Пущай без галихве походит!..
— Тяни другой!..
— Бабы, действуйте! Валяй его, борова!..
И другой сапог сорвали с Андрея. Он стряхнул с ног портянки, оранул:
— И портянки нужны? Берите! Может, кому на утирки пойдут!
К сцене быстро подходило несколько парней. Один из них — единоличник Ефим Трубачев, губатый детина, сын атаманца и сам саженного роста, — растолкал баб, шагнул на сцену.
— Нам портянки твои не нужны, — говорил он, улыбаясь и тяжело дыша, — а вот шаровары мы с тебя, председатель, сымем…
— Штаны нам позарез нужны! Беднота без штанов ходит, а кулацкого не хватило, — развязно пояснил другой, помоложе и помельче ростом, но бедовей, коноводистей на вид.
Парень этот, по прозвищу Дымок, был на редкость кучеряв. Каракулевых дымчато-белесых волос его словно никогда в жизни не касалась расческа, — такими беспорядочными завитушками взмывали они из-под околыша старенькой казачьей фуражки. Отец Дымка был убит на германской войне, мать умерла от тифа; малолетний Дымок возрастал на попечении тетки. Сызмальства он воровал на чужих огородах огурцы и редиску, в садах — вишню и яблоки, с бахчей мешками носил арбузы, а по возмужании пристрастился портить хуторских девок и на этом поприще стяжал себе столь худую и громкую славу, что ни одна гремяченская мамаша, имевшая взрослую дочь, не могла равнодушно глядеть на Дымка, на его небольшую, но складную, как у ястребка, фигуру.