— Многовато…
— А ты на себя погляди и скажешь, что как раз.
Нестеренко встал из-за стола, прошелся по комнате, зябко потирая руки, неуверенно ответил:
— Это как сказать… Впрочем, не об этом разговор, Семен. Я рад, когда выяснил, что тут ты не споткнешься, как с Лукерьей Нагульновой, тут у тебя похоже на что-то надежное. Что ж, поддерживаю доброе начинание и желаю счастья!
— Осенью на свадьбу приедешь? — потеплев сердцем, спросил Давыдов.
— Первый гость! — сказал Нестеренко, и опять его улыбка, как и прежде, засветилась непритворной веселинкой, и в мутных глазах блеснули прежние озорноватые искорки. — Первый не в смысле значимости, а потому, что первый явлюсь, как только услышу о свадьбе.
— Ну, будь здоров! Звякни секретарю окружкома.
— Сегодня же. Поезжай и не задерживайся там.
— Живой ногой!
Они обменялись крепким рукопожатием.
Выйдя на пыльную, нагретую солнцем улицу, Давыдов подумал: «А ведь неспроста он такой не похожий на себя, на прежнего! Ведь он же очень болеет! И эта желтизна, и щеки ввалились, как у покойника, и мутные глаза… Может быть, он потому так и разговаривал со мной?..»
Давыдов уже подходил к коню, когда Нестеренко, высунувшись из окна, негромко окликнул его:
— Вернись на минутку, Семен!
Давыдов неохотно поднялся по ступенькам райкомовского крыльца.
Нестеренко, еще более сгорбившись и как-то поникнув всем телом, посмотрел на Давыдова, проговорил:
— Может быть, я с тобой говорил излишне грубовато, но ты меня извини, брат, у меня большое горе: к малярии, черт его знает где, подцепил еще туберкулез, и сейчас он во мне бушует вовсю, в самой что ни на есть открытой форме. Каверны на обоих легких. Завтра еду в санаторий, окружком посылает. И не хотелось бы перед уборкой отлучаться из района, но ничего не поделаешь, не от сладкой жизни приходится ехать. Но к твоей свадьбе постараюсь вернуться. Поплакал я тебе в жилетку?.. Да нет, просто захотелось поделиться с другом горем, какое на меня свалилось — и так неожиданно…
Давыдов обошел вокруг стола, молча и крепко обнял Нестеренко, поцеловал его в горячую и влажную щеку и только тогда сказал:
— Езжай, дорогой, лечись! От этого одни молодые умирают, а нас с тобой никакая хворость не возьмет!
— Спасибо, — чуть слышно проговорил Нестеренко.
Широко шагая, Давыдов вышел на улицу, сел на коня, впервые с места огрел его плетью — и шибко поскакал по станичной улице, яростно бормоча сквозь стиснутые зубы:
— Все спал бы ты, лопоухий черт!..
Вернувшись после обеда в хутор, Давыдов прямиком проехал ко двору Харламовых, спешился у калитки, в меру неторопливо вошел во двор. Его, очевидно, увидели из дома, когда он подходил к крыльцу, широко расставляя ноги, морщась оттого, что потерся, сделав с непривычки чрезмерно большой пробег верхом, — на пороге хаты его встретила уже по-иному, приветливая, будто за полдня и приобвыкшая к нему будущая теща:
— Да милый ты мой сынок, небось, подбился? И как ты так скоро вернулся! А ведь путь-то в станицу да обратно — не близкий! — с притворным сочувствием приговаривала она, глядя, как неуверенно, раскорякой, идет к порогу Давыдов, и в душе, наверное, беззлобно посмеиваясь над тем, что нареченный зять ее молодецки помахивает плетью, а сам еле-еле переставляет ноги… Уж кому-кому, а ей, старой казачке, полагалось знать, как ездят верхом «русские» конники…