Григорий, знавший в лицо всех штабных, видел его впервые, всмотрелся. Тонко очерченное лицо, смуглое, но не обветренное и не тронутое солнцем, мягкая белизна рук, интеллигентные манеры — все изобличало в нем человека не местного.
Кудинов, указывая глазами на незнакомца, обратился к Григорию:
— Познакомься, Мелехов. Это — товарищ Георгидзе. Он… — и замялся, повертел черненого серебра бирюльку на пояске, сказал, вставая и обращаясь к гонцу Алексеевской станицы: — Ну, ты, станишник, иди. У нас зараз дела заступают. Езжай домой и слова мои передай кому следует.
Казак поднялся со стула. Пламенно-рыжий с черными ворсинами лисий малахай почти достал до потолка. И сразу от широких плеч казака, заслонивших свет, комната стала маленькой и тесной.
— За помочью прибегал? — обратился Григорий, все еще неприязненно ощущая на ладони рукопожатие кавказца.
— Во-во! За помочью. Да оно, видишь, как выходит… — Казак обрадованно повернулся к Григорию, ища глазами поддержки. Красное, под цвет малахая, лицо его было так растерянно, пот омывал его так обильно, что даже борода и пониклые рыжие усы были осыпаны будто мелким бисером.
— Не полюбилась и вам советская власть? — продолжал расспросы Григорий, делая вид, что не замечает нетерпеливых движений Кудинова.
— Оно бы, братушка, ничего, — рассудительно забасил казачина, — да опасаемся, как бы хужей не стало.
— Расстрелы были у вас?
— Нет, упаси бог! Такого не слыхать. Ну, а, словом, лошадков брали, зернецо, ну, конешно, рестовали народ, какой против гутарил. Страх в глазах, одно слово.
— А если б пришли вёшенцы к вам, поднялись бы? Все бы поднялись?
Мелкие, позлащенные солнцем глаза казака хитро прижмурились, вильнули от глаз Григория, малахай пополз на отягченный в этот миг складками и буграми раздумья лоб.
— За всех как сказать?.. Ну, а хозяйственные казаки, конешно, поперли ба.
— А бедные, не хозяйственные?
Григорий, до этого тщетно пытавшийся поймать глаза собеседника, встретил его по-детски изумленный, прямой взгляд.
— Хм!.. Лодыри с какого же пятерика пойдут? Им самая жизня с этой властью, вакан!
— Так чего же ты, тополина чертова! — уже с нескрываемой злобой закричал Кудинов, и кресло под ним протяжно заскрипело. — Чего же ты приехал подбивать нас? Что ж у вас — аль все богатые? Какое же это в… восстание, ежели в хуторе два-три двора подымутся? Иди отселева! Ступай, говорят тебе! Жареный кочет вас ишо в зад не клюнул, а вот как клюнет — тогда и без нашей помочи зачнете воевать! Приобыкли, сукины сыны, за чужой спиной затишек пахать! Вам бы на пече, да в горячем просе… Ну, иди, иди! Глядеть на тебя, на черта, тошно!
Григорий нахмурился, отвернулся. У Кудинова по лицу всё явственней проступали красные пятна. Георгидзе крутил ус, шевелил ноздрей круто горбатого, как стесанного, носа.
— Просим прощенья, коли так. А ты, ваше благородие, не шуми и не пужай, тут дело полюбовное. Просьбицу наших стариков я вам передал и ответец ваш отвезу им, а шуметь нечего! И до каких же пор на православных шуметь будут? Белые шумели, красные шумели, зараз вот ты пришумливаешь, всяк власть свою показывает да ишо салазки тебе норовит загнуть… Эх ты, жизня крестьянская, поганой сукой лизанная!..
Казак остервенело нахлобучил малахай, глыбой вывалился в коридор, тихонько притворил дверь; но зато в коридоре развязал руки гневу и так хлопнул выходной дверью, что штукатурка минут пять сыпалась на пол и подоконники.
— Ну и народишко пошел! — уже весело улыбался Кудинов, играя пояском, добрея с каждой минутой. — В семнадцатом году весной еду на станцию, пахота шла, время — около Пасхи. Пашут свободные казачки и чисто одурели от этой свободы, дороги все как есть запахивают, — скажи, будто земли им мало! За Токинским хутором зову такого пахаря, подходит к тарантасу. «Ты, такой-сякой, зачем дорогу перепахал?» Оробел парень.