Штокман глядел на спины идущих впереди, туго перетянутые ремнями, на ритмичное покачивание винтовочных дул с привинченными дымчато-сизыми отпотевшими штыками. Оглядываясь, он видел серьезные и равнодушные лица красноармейцев, такие разные и нескончаемо похожие друг на друга, видел качкое движение серых шапок с пятиконечными красными звездами, серых шинелей, желтоватых от старости и шершаво-светлых, которые поновей; слышал хлюпкий и тяжкий походный шаг массы людей, глухой говор, разноголосый кашель, звяк манерок; обонял духовитый запах отсырелых сапог, махорки, ременной амуниции. Полузакрыв глаза, он старался не терять ноги́ и, испытывая прилив большой внутренней теплоты ко всем этим, вчера еще незнакомым и чужим ему ребятам, думал: «Ну хорошо, почему же они вот сейчас стали мне так особенно милы и жалки? Что связующее? Ну, общая идея… Нет, тут, пожалуй, не только идея, а и дело. А еще что? Быть может, близость опасности и смерти? И как-то по-особенному родные…» И усмехнулся глазами. «Неужто старею?»
Штокман с удовольствием, похожим на отцовское чувство, смотрел на могучую, крутую крупную спину идущего впереди него красноармейца, на видневшийся между воротником и шапкой красный и чистый отрезок юношески круглой шеи, перевел глаза на своего соседа. Смуглое бритое лицо с плитами кровяно-красного румянца, тонкий мужественный рот, сам — высокий, но складный, как голубь; идет, почти не махая свободной рукой, и все как-то болезненно морщится, а в углах глаз — паутина старческих морщин. И потянуло Штокмана на разговор.
— Давно в армии, товарищ?
Светлокоричневые глаза соседа холодно и пытливо, чуть вкось скользнули по Штокману.
— С восемнадцатого, — сквозь зубы.
Сдержанный ответ не расхолодил Штокмана.
— Откуда уроженец?
— Земляка ищешь, папаша?
— Земляку буду рад.
— Москвич я.
— Рабочий?
— Угу.
Штокман мельком взглянул на руку соседа. Еще не смыты временем следы работы с железом.
— Металлист?
И опять коричневые глаза прошлись по лицу Штокмана, по его чуть седоватой бороде.
— Токарь по металлу. А ты тоже? — и словно потеплело в углах строгих коричневых глаз.
— Я слесарем был… Ты что это, товарищ, все морщишься?
— Сапоги трут, ссохлись. Ночью в секрете был, промочил ноги.
— Не побаиваешься? — догадливо улыбнулся Штокман.
— Чего?
— Ну, как же, идем в бой…
— Я — коммунист.
— А коммунисты, что же, не боятся смерти? Не такие же люди? — встрял в разговор Мишка.
Сосед Штокмана ловко подкинул винтовку, не глядя на Мишку, подумав, ответил:
— Ты еще, братишка, мелко плаваешь в этих делах. Мне нельзя трусить. Сам себе приказал, — понял? И ты ко мне без чистых рукавичек в душу не лазай… Я знаю, за что и с кем я воюю, знаю, что мы победим. А это главное. Остальное все чепуха. — И, улыбнувшись какому-то своему воспоминанию, сбоку поглядывая на профиль Штокмана, рассказал: — В прошлом году я был в отряде Красавцева на Украине, бои были. Нас теснили все время. Потери. Стали бросать раненых. И вот неподалеку от Жмеринки нас окружают. Надо было ночью пройти через линию белых и взорвать в тылу у них на речушке мост, чтобы не допустить бронепоезд, а нам пробиваться надо через линию железной дороги. Вызывают охотников. Таковых нет. Коммунисты — было нас немного — говорят: «Давайте жеребок бросим, кому из нас». Я подумал и вызвался. Взял шашки, шнур, спички, попрощался с товарищами, пошел. Ночь темная, с туманом. Отошел саженей сто, пополз. Полз нескошенной рожью, потом оврагом. Из оврага стал выползать, помню, как шарахнет у меня из-под носа какая-то птица. Да-а-а… В десяти саженях пролез мимо сторожевого охранения, пробрался к мосту. Пулеметная застава его охраняла. Часа два лежал, выжидал момент. Заложил шашки, стал в полах спички жечь, а они отсырели, не горят. Я ведь на брюхе полз, мокрый от росы был — хоть выжми, головки отсырели. И вот, папаша, тогда мне стало страшно. Скоро рассвет, а у меня руки дрожат, пот глаза заливает.