— Гулять хочу! — рычал Ермаков и все норовил попробовать шашкой крепость оконных рам. Григорий, любивший Ермакова за исключительную храбрость и казачью лихость, удерживал его, постукивая по столу медной кружкой: — Харлампий, не дури! Харлампий послушно бросал шашку в ножны, жадно припадал к стакану с самогоном. — Вот при таком кураже и помереть не страшно, — говорил Алешка Шамиль, подсаживаясь к Григорию, — Григорий Пантелевич. Ты — наша гордость! Тобой только и на свете держимся! Давай шшелканем ишо по одной?.. Прохор, дымки! Нерасседланные кони стояли ввольную у прикладка сена. Их по очереди выходили проведывать. Только перед зарей Григорий почувствовал, что опьянел. Он словно издалека слышал чужую речь, тяжело ворочал кровяными белками и огромным напряжением воли удерживал сознание. — Опять нами золотопогонники владеют! Забрали власть к рукам! — орал Ермаков, обнимая Григория. — Какие погоны? — спрашивал Григорий, отстраняя руки Ермакова. — В Вёшках. Что же, ты не знаешь, что ли? Кавказский князь сидит! Полковник!.. Зарублю! Мелехов! Жизню свою положу к твоим ножкам, не дай нас в трату! Казаки волнуются. Веди нас в Вёшки, — всё побьем и пустим в дым! Илюшку Кудинова, полковника — всех уничтожим! Хватит им нас мордовать! Давай биться и с красными и с кадетами! Вот чего хочу! — Полковника убьем. Он нарочно остался… Харлампий! Давай советской власти в ноги поклонимся: виноватые мы… — Григорий, на минуту трезвея, вкривь улыбнулся. — Я шучу, Харлампий, пей. — Чего шутишь, Мелехов? Ты не шути, тут дело сурьезное, — строго заговорил Медведев. — Мы хотим перетряхнуть власть. Всех сменим и посадим тебя. Я гутарил с казаками, они согласны. Скажем Кудинову и его опричине добром: «Уйдите от власти. Вы нам негожи». Уйдут — хорошо, а нет — двинем полк на Вёшки, и ажник черт их хмылом возьмет! — Нету больше об этом разговоров! — свирепея, крикнул Григорий. Медведев пожал плечами, отошел от стола и пить перестал. А в углу, свесив с лавки взлохмаченную голову, чертя рукой по загрязненному полу, Рябчиков жалобно выводил:
Ты, мальчишечка, разбедняжечка, Ой, ты склони свою головушку. Ты склони свою головушку… И-эх! на правую сторонушку. На правую, да на левую, Да на грудь мою, грудь белую.
И, сливая с его тенорком, по-бабьи трогательно жалующимся, свой глуховатый бас, Алешка Шамиль подтягивал:
На грудях когда лежал, Тяжелехонько вздыхал… Тяжелехонько вздыхал,
И в остатний раз сказал: «Ты прости-прощай, любовь прежняя, Любовь прежняя, черт паршивая!..»
За окном залиловел рассвет, когда хозяйка повела Григория в горницу. — Будя вам его поить! Отвяжись, чертяка! Не видишь, он не гожий никуда, — говорила она, с трудом поддерживая Григория, другой рукой отталкивая Ермакова, шедшего за ними с кружкой самогона. — Зоревать, что ли? — подмигивал Ермаков, качаясь, расплескивая из кружки. — Ну да, спать. — Ты с ним зараз не ложись, толку не будет… — Не твое дело! Ты мне не свекор! — Ложку возьми! — падая от приступа пьяного смеха, ржал Ермаков. — И-и-и, черт бессовестный! Залил зенки-то и несешь неподобное! Она втолкнула Григория в комнату, уложила на кровать, в полусумерках с отвращением и жалостью осмотрела его мертвенно-бледное лицо с невидящими открытыми глазами. — Может, взвару выпьешь? — Зачерпни. Она принесла стакан холодного вишневого взвару и, присев на кровать, до тех пор перебирала и гладила спутанные волосы Григория, пока не уснул. Себе постелила на печке рядом с девочкой, но уснуть ей не дал Шамиль. Уронив голову на локоть, он всхрапывал, как перепуганная лошадь, потом вдруг просыпался словно от толчка, — хрипло голосил:
…Да со служби-цы до-мой! На грудях — по-го-ни-ки, На плечах — кресты-ы-ы…