Широкие шаровары его были аккуратно залатаны, шерстяные чулки заштопаны. Попечение о деде перешло на руки подраставшей Грипашки, и та стала следить за ним с такой же внимательностью и любовью, как некогда — ходившая в девках Наталья. Дед Гришака держал на коленях библию. Из-под очков в позеленевшей медной оправе он глянул на Григория, открыл в улыбке белозубый рот. — Служивый? Целенький? Оборонил господь от лихой пули? Ну, слава богу. Садись. — Ты-то как здоровьем, дедушка? — Ась? — Как здоровье? — говорю. — Чудак! Пра слово, чудак! Какое в моих годах могет быть здоровье? Мне ить уж под сто пошло. Да, под сто… Прожил — не видал. Кубыть вчера ходил я с русым чубом, молодой да здоровый. А ноне проснулся — и вот она, одна ветхость… Мельканула жизня, как летний всполох, и нету ее… Немощен плотью стал. Домовина уж какой год в анбаре стоит, а господь, видно, забыл про меня. Я уже иной раз, грешник, и взмолюсь ему: «Обороти, господи, милостливый взор на раба твоего Григория! И я земле в тягость и она мне»… — Ишо поживешь, дед. Зубов вон полон рот. — Ась? — Зубов ишо много! — Зубов-то? Эка дурак! — осердился дед Гришака. — Зубами-то, небось, душу не удержишь, как она соберется тело покидать… Ты-то все воюешь, непутевый? — Воюю. — Митюшка наш в отступе тоже, гляди, лиха хватит, как горячего — до слез. — Хватит. — Вот и я говорю. А через чего воюете? Сами не разумеете! По божьему указанию все вершится. Мирон наш через чего смерть принял? Через то, что супротив бога шел, народ бунтовал супротив власти. А всякая власть — от бога. Хучь она и анчихристова, а все одно богом данная. Я ему ишо тогда говорил: «Мирон! ты казаков не бунтуй, не подговаривай супротив власти, не пихай на грех!» А он — мне: «Нет, батя, не потерплю! Надо восставать, этую власть изнистожить, она нас по́ миру пущает. Жили людьми, а исделаемся старцами».[11] Вот и не потерпел. Поднявший меч бранный от меча да погибнет. Истинно. Люди брешут, будто ты, Гришка, в генеральском чине ходишь, дивизией командуешь. Верно ай нет? — Верно. — Командуешь? — Ну, командую. — А еполеты твои где? — Мы их отменили. — Эх, чумовые! Отменили! Да ишо какой из тебя генерал-то? Горе! Раньше были генералы — на него ажник радостно глядеть: сытые, пузатые, важные! А то ты зараз… Так, тьфу — и больше ничего! Шинелка одна на тебе мазаная, в грязи, ни висячей еполеты нету, ни белых шнуров на грудях. Одних вшей, небось, полны швы. Григорий захохотал. Но дед Гришака с горячностью продолжал: — Ты не смеись, поганец! Людей на смерть водишь, супротив власти поднял. Грех великий примаешь, а зубы тут нечего скалить! Ась?.. Ну, вот то-то и оно. Все одно вас изнистожут, а заодно и нас. Бог — он вам свою стезю укажет. Это не про наши смутные времена библия гласит? А ну, слухай, зараз прочту тебе от Еремии пророка сказание… Старик желтым пальцем перелистал желтые страницы библии; замедленно, отделяя слог от слога, стал читать: — «Возвестите во языцех и слышано сотворите, воздвигните знамение, возопийте и не скрывайте, рцыте: пленен бысть Вавилон, посрамися Вил, победися Меродах, посрамишася изваяния его, сокрушишася кумиры их. Яко приде нань язык от севера, той положит землю его в запустение и не будет живяй в ней от человека даже и до скота: подвигнушася отидоша»… Уразумел, Гришака? С северу придут и вязы вам, вавилонщикам, посворачивают. И дале слухай: «В тыя дни и в то время, глаголет господь, приидут сынове израилевы тии и сынове иудины, вкупе ходяще и плачуще, пойдут и господа бога своего взыщут. Овцы погибшие быше людие мои, пастыри их совратиша их, и сотвориша сокрытися по горам: с горы на холм ходиша». — Это к чему же? Как понять? — спросил Григорий, плохо понимавший церковнославянский язык.