Дуняшка, собирая сухой хворост на поджижки. Григорий поглядывал на ее округленный стан, на крутые скаты грудей, с грустью и досадой думал: «Эка девнища какая вымахала! Летит жизня, как резвый конь. Давно ли Дуняшка была сопливой девчонкой; бывало, бегает, а по спине косички мотаются, как мышиные хвостики, а зараз уж вон она, хучь ныне замуж. А я уж сединой побитый, все от меня отходит… Верно говорил дед Гришака: «Мельканула жизня, как летний всполох». Тут и так коротко отмеряно человеку в жизни пройтить, а тут надо и этого срока лишаться… Тудыть твою мать с такой забавой! Убьют, так пущай уж скорее». К нему подошла Дарья. Она удивительно скоро оправилась после смерти Петра. Первое время тосковала, желтела от горя и даже будто состарилась. Но как только дунул вешний ветерок, едва лишь пригрело солнце, — и тоска Дарьина ушла вместе со стаявшим снегом. На продолговатых щеках ее зацвел тонкий румянец, заблестели потускневшие было глаза, в походке появилась прежняя вьющаяся легкость… Вернулись к ней и старые привычки: снова тонкие ободья бровей ее покрылись черной краской, щеки заблестели жировкой; вернулась к ней и охота пошутить, непотребным словом смутить Наталью; все чаще на губах ее стала появляться затуманенная ожиданием чего-то улыбка… Торжествующая жизнь взяла верх. Она подошла к Григорию, стала, улыбаясь. Пьяный запах огуречной помады исходил от ее красивого лица. — Может, подсобить в чем, Гришенька? — Не в чем подсоблять. — Ах, Григорий Пантелевич! До чего вы со мной, со вдовой, строгие стали! Не улыбнетесь и даже плечиком не ворохнете. — Шла бы ты стряпаться, зубоскалая! — Ах, какая надобность! — Наталье бы подсобила. Мишатка вон бегает грязней грязи. — Ишо чего недоставало! Вы их будете родить, а мне за вами замывать? Как бы не так! Наталья твоя — как трусиха[12] плодюща́я. Она их тебе нашибает ишо штук десять. Этак я от рук отстану, обмываючи всех их. — Будет, будет тебе! Ступай! — Григорь Пантелевич! Вы зараз в хуторе один казак на всех. Не прогоните, дайте хучь издаля поглядеть на ваши черные завлекательные усы. Григорий засмеялся, откинул с потного лба волосы. — Ну, и ухо ты! Как с тобой Петро жил… У тебя уж, небось, не сорвется. — Будьте покойные! — горделиво подтвердила Дарья и, поглядывая на Григория поигрывающими, прижмуренными глазами, с деланым испугом оглянулась на курень. — Ай, что-то мне показалось, кубыть Наталья вышла… До чего она у тебя ревнивая, — неподобно! Нынче, как полудновали, глянула я разок на тебя, так она ажник с лица сменилась. А мне уж вчера бабы молодые говорили: «Что это за права? Казаков нету, а Гришка ваш приехал на побывку и от жены не отходит. А мы, дескать, как же должны жить? Хучь он и израненный, хучь от него и половинка супротив прежнего осталась, а мы бы и за эту половинку подержались бы с нашим удовольствием. Перекажи ему, чтобы ночью по хутору не ходил, а то поймаем, беды он наживет!» Я им и сказала: «Нет, бабочки, Гриша наш только на чужих хуторах прихрамывает на короткую ножку, а дома он за Натальин подол держится без отступу. Он у нас с недавней поры святой стал…» — Ну, и сука ты! — смеясь, беззлобно говорил Григорий. — У тебя язык — чистое помело! — Уж какая есть. А вот Наташенька-то твоя писаная, немазаная, а вчера отшила тебя? Так тебе и надо, кобелю, не будешь через закон перелазить! — Ну, ты вот чего… Ты иди, Дашка. Ты не путайся в чужие дела. — Я не путаюсь. Я это к тому, что дура твоя Наталья. Муж приехал, а она задается, ломается, как копеешный прянец, на сундуке легла… Вот уж я бы от казака зараз не отказалась! Попадись мне… Я бы и такого храброго, как ты, в страх ввела! Дарья скрипнула зубами, захохотала и пошла в курень, оглядываясь на смеющегося и смущенного Григория, поблескивая золотыми серьгами. «Усчастливился ты, брат Петро, помереть… — думал развеселившийся Григорий. — Это не Дарья, а распрочерт! От нее до поры, до времени все одно помер бы!»