В горнице с наглухо закрытыми ставнями дымно горел жирник. Григорий сидел за столом. Он только что вычистил винтовку и еще не кончил протирать ствол маузера, как скрипнула дверь. На пороге стала Аксинья. Узкий белый лоб ее был влажен от пота, а на бледном лице с такой исступленной страстью горели расширившиеся злые глаза, что у Григория при взгляде на нее радостно вздрогнуло сердце.
— Сманул… а сам… пропадаешь… — тяжело дыша, выговаривала она.
Для нее теперь, как некогда, давным-давно, как в первые дни их связи, уже ничего не существовало, кроме Григория. Снова мир умирал для нее, когда Григорий отсутствовал, и возрождался заново, когда он был около нее. Не совестясь Прохора, она бросилась к Григорию, обвилась диким хмелем и, плача, целуя щетинистые щеки любимого, осыпая короткими поцелуями нос, лоб, глаза, губы, невнятно шептала, всхлипывала:
— Из-му-чи-лась!.. Изболелась вся! Гришенька! Кровинушка моя!
— Ну, вот… Ну, вот видишь… Да погоди!.. Аксинья, перестань… — смущенно бормотал Григорий, отворачивая лицо, избегая глядеть на Прохора.
Он усадил ее на лавку, снял с головы ее сбившуюся на затылок шаль, пригладил растрепанные волосы.
— Ты какая-то…
— Я все такая же! А вот ты…
— Нет, ей-богу, ты — чумовая!
Аксинья положила руки на плечи Григория, засмеялась сквозь слезы, зашептала скороговоркой:
— Ну, как так можно? Призвал… пришла пеши, все бросила, а его нету… Проскакал мимо, я выскочила, шумнула, а ты уж скрылся за углом… Вот убили бы, и не поглядела бы на тебя в остатний разочек…
Она еще что-то говорила несказанно-ласковое, милое, бабье, глупое и все время гладила ладонями сутулые плечи Григория, неотрывно смотрела в его глаза своими навек покорными глазами.
Что-то во взгляде ее томилось жалкое и в то же время смертельно-ожесточенное, как у затравленного зверя, такое, отчего Григорию было неловко и больно на нее смотреть.
Он прикрывал глаза опаленными солнцем ресницами, насильственно улыбался, молчал, а у нее на щеках все сильнее проступал полыхающий жаром румянец и словно синим дымком заволакивались зрачки.
Прохор вышел, не попрощавшись, в сенцах сплюнул, растер ногой плевок.
— Заморока, и всё! — ожесточенно сказал он, сходя со ступенек, и демонстративно громко хлопнул калиткой.
LXIII
Двое суток прожили они как во сне, перепутав дни и ночи, забыв об окружающем. Иногда Григорий просыпался после короткого дурманящего сна и видел в полусумраке устремленный на него внимательный, как бы изучающий взгляд Аксиньи. Она обычно лежала облокотившись, подперев щеку ладонью, смотрела, почти не мигая.
— Чего смотришь? — спрашивал Григорий.
— Хочу наглядеться досыта… Убьют тебя, сердце мне вещует.
— Ну, уж раз вещует — гляди, — улыбался Григорий.
На третьи сутки он впервые вышел на улицу. Кудинов одного за другим с утра слал посыльных, просил прийти на совещание. «Не приду. Пущай без меня совещаются», — отвечал Григорий гонцам.
Прохор привел ему нового, добытого в штабе коня, ночью съездил на участок Громковской сотни, привез брошенное там седло. Аксинья, увидев, что Григорий собирается ехать, испуганно спросила:
— Куда?
— Хочу пробечь до Татарского, поглядеть, как наши хутор обороняют, да кстати разузнать, где семья.
— По детишкам скучился? — Аксинья зябко укутала шалью покатые смуглые плечи.
— Скучился.
— Ты бы не ездил, а?
— Нет, поеду.
— Не ездий! — просила Аксинья, и в черных провалах ее глазниц начинали горячечно поблескивать глаза. — Значит, тебе семья дороже меня? Дороже? И туда и сюда потягивает? Так ты либо возьми меня к себе, что ли. С Натальей мы как-нибудь уживемся… Ну, ступай! Езжай! Но ко мне больше не являйся! Не приму. Не хочу я так!.. Не хочу!
Григорий молча вышел во двор, сел на коня.
* * *
Сотня татарских пластунов поленилась рыть траншеи.
— Чертовщину выдумывают, — басил Христоня. — Что мы, на германском фронте, что ли?