Восемь офицеров спешились, и есаул, подойдя к вахмистру, снял защитную фуражку с ярко белевшей на околыше офицерской кокардой, улыбаясь, сказал:
— Ну, здравствуйте, станичники! Что ж, по старому казачьему обычаю — поцелуемся. — Крест-накрест поцеловал вахмистра, вытер платком губы и усы и, чувствуя на себе выжидающие взоры своих спутников, с многозначительной усмешкой, с расстановкой спросил:
— Ну, как, опомнились? Свои-то оказались лучше большевиков?
— Так точно, ваше благородие! Покрыли грех… Три месяца сражались, не чаяли дождаться вас!
— Хорошо, что хоть поздно, да взялись за ум. Дело прошлое, а кто старое вспомянет — тому глаз вон. Какой станицы?
— Казанской, ваше благородие!
— Ваша часть за Доном?
— Так точно!
— Красные куда направились от Дона?
— Вверх по Дону, должно — на Донецкую слободку.
— Конница ваша еще не переправлялась?
— Никак нет.
— Почему?
— Не могу знать, ваше благородие. Нас первых направили на эту сторону.
— Артиллерия была у них тут?
— Две батареи были.
— Когда они снялись?
— Вчера на ночь.
— Преследовать надо было! Эх, вы, раззявы! — укоризненно проговорил есаул и, подойдя к коню, достал из полевой сумки блокнот и карту.
Вахмистр стоял навытяжку, руки по швам. В двух шагах позади него толпились казаки, со смешанным чувством радости и неосознанного беспокойства рассматривая офицеров, седла, породистых, но истощенных переходом лошадей.
Офицеры, одетые в аккуратно пригнанные английские френчи с погонами и в широкие бриджи, разминали ноги, похаживали возле лошадей, искоса посматривали на казаков. Уже ни на одном из них не было, как осенью 1918 года, самодельных погонов, нарисованных чернильным карандашом. Обувь, седла, патронные сумки, бинокли, притороченные к седлам карабины — все новое и не русского происхождения. Лишь самый пожилой по виду офицер был в черкеске тонкого синего сукна, в кубанке золотистого бухарского каракуля и в горских, без каблуков, сапогах. Он первый, мягко ступая, приблизился к казакам, достал из планшетки нарядную пачку папирос с портретом бельгийского короля Альберта, предложил:
— Курите, братцы!
Казаки жадно потянулись к папиросам. Подошли и остальные офицеры.
— Ну, как жилось под большевиками? — спросил большеголовый и широкоплечий хорунжий.
— Не дюже сладко… — сдержанно отвечал одетый в старый зипун казак, жадно затягиваясь папироской, глаз не сводя с высоких зашнурованных по колено гетр, туго обтягивавших толстые икры хорунжего.
На ногах казака еле держались стоптанные рваные чирики. Белые, многократно штопанные шерстяные чулки, с заправленными в них шароварами, были изорваны; потому-то казак и не сводил очарованного взгляда с английских ботинок, прельщавших его толщиною неизносных подошв, ярко блестевшими медными пистонами. Он не утерпел и простодушно выразил свое восхищение:
— А и хороша же у вас обувка!
Но хорунжий не был склонен к мирному разговору. С ехидством и вызовом он сказал:
— Захотелось вам заграничную экипировку променять на московские лапти, так теперь нечего на чужое завидовать!
— Промашка вышла. Обвиноватились… — смущенно отвечал казак, оглядываясь на своих, ища поддержки.
Хорунжий продолжал издевательски отчитывать:
— Ум у вас оказался бычиный. Бык, он ведь всегда так: сначала шагнет, а потом стоит думает. Промашка вышла! А осенью, когда фронт открыли, о чем думали! Комиссарами хотели быть! Эх вы, защитники отечества!..
Молоденький сотник тихо шепнул на ухо расходившемуся хорунжему: «Оставь, будет тебе!» И тот затоптал папироску, сплюнул, развалисто пошел к лошадям.
Есаул передал ему записку, что-то сказал вполголоса.
С неожиданной легкостью тяжеловатый хорунжий вскочил на коня, круто повернул его и поскакал на запад.
Казаки смущенно молчали. Подошедший есаул, играя низкими нотами звучного баритона, весело спросил: