— Тебе с ними лучше! —сказала Наталья, с нескрываемым восхищением глядя на мужа.
Но он косо посмотрел на свое левое плечо, вздохнул:
— Век бы их не видать. Ничего-то ты не понимаешь!
Они еще долго сидели в горнице на сундуке, взявшись за руки, молча думая о своем.
Потом, когда смерклось и лиловые густые тени от построек легли на остывшую землю, — пошли в кухню вечерять.
И вот прошла ночь. До рассвета полыхали на небе зарницы, до белой зорьки гремели в вишневом саду соловьи. Григорий проснулся, долго лежал с закрытыми глазами, вслушиваясь в певучие и сладостные соловьиные выщелки, а потом тихо, стараясь не разбудить Натальи, встал, оделся, вышел на баз.
Пантелей Прокофьевич выкармливал строевого коня, услужливо предложил:
— Сем-ка я его свожу искупаю перед походом?
— Обойдется, — сказал Григорий, ежась от предутренней сырости.
— Хорошо выспался? — осведомился старик.
— Дюже спал! Только вот соловушки побудили. Беда, как они разорялись всю ночь!
Пантелей Прокофьевич снял с коня торбу, улыбнулся.
— Им, парнишша, только и делов. Иной раз позавидуешь этим божьим птахам… Ни войны им, ни разору…
К воротам подъехал Прохор. Был он свеже выбрит и, как всегда, весел и разговорчив. Привязав чумбур к сохе, подошел к Григорию. Парусиновая рубаха его гладко выутюжена. На плечах новехонькие погоны.
— И ты погоники нацепил, Григорий Пантелевич? — крикнул он, подходя. — Долежались, проклятые! Теперь их нам носить не износить! До самой погибели хватит! Я говорю жене: «Не пришивай, дура, насмерть. Чудок приколбни, лишь бы ветром не сорвало, и хорош!» А то наше дело какое? Попадешь в плен, и сразу по лычкам смикитят, что я — чин хоть и не офицерский, а все же старшего урядника имею. «А, — скажут, — такой-сякой, умел заслуживать — умей и голову подставлять!» Видал, на чем они у меня зависли? Умора!
Погоны Прохора действительно были пришиты на живую нитку и еле-еле держались.
Пантелей Прокофьевич захохотал. В седоватой бороде его блеснули не тронутые временем белые зубы.
— Вот это служивый! Стал-быть, чуть чего — и долой погоны?
— А ты думаешь — как? — усмехнулся Прохор.
Григорий, улыбаясь, сказал отцу:
— Видал, батя, каким вестовым я раздобылся? С этим в беду попадешь — сроду не пропадешь!
— Да ить оно, как говорится, Григорий Пантелевич… Умри ты нынче, а я завтра, — оправдываясь, сказал Прохор и легко сорвал погоны, небрежно сунул их в карман. — К фронту подъедем, там их и пришить можно.
Григорий наскоро позавтракал; попрощался с родными.
— Храни тебя царица небесная! — исступленно зашептала Ильинична, целуя сына. — Ты ить у нас один остался…
— Ну, дальние проводы — лишние слезы. Прощайте! — дрогнувшим голосом сказал Григорий и подошел к коню.
Наталья, накинув на голову черную свекровьину косынку, вышла за ворота. За подол ее юбки держались детишки. Полюшка неутешно рыдала, захлебываясь слезами, просила мать:
— Не пускай его! Не пускай, маманюшка! На войне убивают! Папанька, не ездий туда!
У Мишатки дрожали губы, но — нет, он не плакал. Он мужественно сдерживался, сердито говорил сестренке:
— Не бреши, дура! И вовсе там не всех убивают!
Он крепко помнил дедовы слова, что казаки никогда не плачут, что казакам плакать — великий стыд. Но когда отец, уже сидя на коне, поднял его на седло и поцеловал, — с удивлением заметил, что у отца мокрые ресницы. Тут Мишатка не выдержал испытания: градом покатились из глаз его слезы! Он спрятал лицо на опоясанной ремнями отцовской груди, крикнул:
— Нехай лучше дед едет воевать! На что он нам сдался!.. Не хочу, чтобы ты!..
Григорий осторожно опустил сынишку на землю, тылом ладони вытер глаза и молча тронул коня.
Сколько раз боевой конь, круто повернувшись, взрыв копытами землю возле родимого крыльца, нес его по шляхам и степному бездорожью на фронт, туда, где черная смерть метит казаков, где, по словам казачьей песни, «страх и горе каждый день, каждый час», — а вот никогда Григорий не покидал хутора с таким тяжелым сердцем, как в это ласковое утро.