— Ты что, ко мне воспитателем приставлен? — огрызнулся Григорий.
— Мне понятно, что ты озлился на Фицхалаурова, — пожимая плечами, говорил Копылов, — но при чем тут этот англичанин? Или тебе его шлем не понравился?
— Мне он тут, под Усть-Медведицей, что-то не понравился… ему бы его в другом месте носить… Две собаки грызутся — третья не мешайся, знаешь?
— Ага! Ты, оказывается, против иностранного вмешательства? Но, по-моему, когда за горло берут — рад будешь любой помощи.
— Ну, ты и радуйся, а я бы им на нашу землю и ногой ступить не дозволил!
— Ты у красных китайцев видел?
— Ну?
— Это не все равно? Тоже ведь чужеземная помощь.
— Это ты зря! Китайцы к красным добровольцами шли.
— А этих, по-твоему, силою сюда тянули?
Григорий не нашелся, что ответить, долго ехал молча, мучительно раздумывая, потом сказал и в голосе его зазвучала нескрываемая досада:
— Вот вы, ученые люди, всегда так… Скидок наделаете, как зайцы на снегу! Я, брат, чую, что тут ты неправильно гутаришь, а вот припереть тебя не умею… Давай бросим об этом. Не путляй меня, я и без тебя запутанный!
Копылов обиженно умолк, и больше до самой квартиры они не разговаривали. Один лишь снедаемый любопытством Прохор догнал было их, спросил:
— Григорий Пантелевич, ваше благородие, скажи на милость, что это такое за животная у кадетов под орудиями? Ухи у них, как у ослов, а остальная справа — натуральная лошадиная. На эту скотину аж глядеть неудобно… Что это за черт, за порода, — объясни, пожалуйста, а то мы под деньги заспорили…
Минут пять ехал сзади, так и не дождался ответа, отстал и, когда поровнялись с ним остальные ординарцы, шепотом сообщил:
— Они, ребята, едут молчаком и сами, видать, диву даются и ни черта не знают, откуда такая пакость на белом свете берется…
XI
Казачьи сотни четвертый раз вставали из неглубоких окопов и под убийственным пулеметным огнем красных залегали снова. Красноармейские батареи, укрытые лесом левобережья, с самой зари безостановочно обстреливали позиции казаков и накоплявшиеся в ярах резервы.
Молочно-белые тающие облачка шрапнели вспыхивали над обдонскими высотами. Впереди и позади изломанной линии казачьих окопов пули схватывали бурую пыль.
К полудню бой разгорелся, и западный ветер далеко по Дону нес гул артиллерийской стрельбы.
Григорий с наблюдательного пункта повстанческой батареи следил в бинокль за ходом боя. Ему видно было, как, несмотря на потери, перебежками упорно шли в наступление офицерские роты. Когда огонь усиливался, они ложились, окапываясь, и опять — бросками передвигались к новому рубежу; а левее, в направлении к монастырю, повстанческая пехота никак не могла подняться. Григорий набросал записку Ермакову, послал ее со связным.
Через полчаса прискакал распаленный Ермаков. Он спешился возле батарейской коновязи, — тяжело дыша, поднялся к окопу наблюдателя.
— Не могу поднять казаков! Не встают! — еще издали закричал он, размахивая руками. — У нас уж двадцати трех человек как не было! Видал, как красные пулеметами режут?
— Офицеры идут, а ты своих поднять не можешь? — сквозь зубы процедил Григорий.
— Да ты погляди, у них на каждый взвод по ручному пулемету да патронов по ноздри, а мы с чем?!
— Но-но, ты мне не толкуй! Зараз же веди, а то голову сымем!
Ермаков матерно выругался, сбежал с кургана. Следом за ним пошел Григорий. Он решил сам вести в атаку 2-й пехотный полк.
Около крайнего орудия, искусно замаскированного ветками боярышника, его задержал командир батареи.
— Полюбуйся, Григорий Пантелевич, на английскую работу. Сейчас они начнут по мосту бить. Давай подымемся на курганик?
В бинокль была чуть видна тончайшая полоска понтонного моста, перекинутого через Дон красными саперами. По ней беспрерывным потоком катились подводы.
Минут через десять английская батарея, расположившаяся за каменистой грядой в лощине, повела огонь. Четвертым снарядом мост был разрушен почти на середине.