— Вот так бы и давно сказала! — обрадовалась Ильинична. — Бог даст, все уладится. Он ни за что тебя не выгонит, и не думай об этом! Так он любит и тебя и детишков, да чтобы помыслил такое? Нет-нет! Не променяет он тебя на Аксинью, не могет он такое сделать! Ну, а промеж своих мало ли чего ни бывает? Лишь бы живой он возвернулся…
— Смерти я ему не хочу… Сгоряча я там все говорила… Вы меня не попрекайте за это… Из сердца его не вынешь, но и так жить тяжелехонько!..
— Милушка моя, родимая! Да разве ж я не знаю? Только с размаху ничего не надо делать. Верное слово, бросим об этом гутарить! И ты старику, ради Христа, зараз ничего не говори. Не его это дело.
— Я вам хочу про одно сказать… Буду я с Григорием жить или нет, пока неизвестно, но родить от него больше не хочу. Ишо с этими не видно куда прийдется деваться… А я беременная зараз, маманя…
— И давно?
— Третий месяц.
— Куда ж от этого денешься? Хочешь не хочешь, а родить придется.
— Не буду, — решительно сказала Наталья. — Нынче же пойду к бабке Капитоновне. Она меня от этого ослобонит… Кое-кому из баб она делала.
— Это — плод травить? И поворачивается у тебя язык, у бессовестной? — Возмущенная Ильинична остановилась среди дороги, всплеснула руками. Она еще что-то хотела сказать, но сзади послышалось тарахтенье колес, звучное чмоканье конских копыт по грязи и — чей-то понукающий голос.
Ильинична и Наталья сошли с дороги, на ходу опуская подоткнутые юбки. Ехавший с поля старик Бесхлебнов Филипп Аггеевич поровнялся с ними, придержал резвую кобылку.
— Садитесь, бабы, подвезу, чего зря грязь месить.
— Вот спасибо, Агевич, а то мы уж уморились осклизаться, — довольно проговорила Ильинична и первая села на просторные дроги.
* * *
После обеда Ильинична хотела поговорить с Натальей, доказать ей, что нет нужды избавляться от беременности; моя посуду, она мысленно подыскивала, по ее мнению, наиболее убедительные доводы, думала даже о том, чтобы о решении Натальи поставить в известность старика и при его помощи отговорить от неразумного поступка взбесившуюся с горя сноху, но, пока она управлялась с делами, Наталья тихонько собралась и ушла.
— Где Наталья? — спросила Ильинична у Дуняшки.
— Собрала какой-то узелок и ушла.
— Куда? Чего она говорила? Какой узелок?
— Да почем я знаю, маманя? Положила в платок чистую юбку, ишо что-то и пошла, ничего не сказала.
— Головушка горькая! — Ильинична, к удивлению Дуняшки, беспомощно заплакала, села на лавку.
— Вы чего, маманя? Господь с вами, чего вы плачете?
— Отвяжись, настырная! Не твое дело! Чего она говорила-то? И чего же ты мне не сказала, как она собиралась?
Дуняшка с досадою ответила:
— Чистая беда с вами! Да откуда же я знала, что мне надо было вам об этом говорить? Не навовсе же она ушла? Должно быть, к матери в гости направилась, и чего вы плачете — в ум не возьму!
С величайшей тревогой Ильинична ждала возвращения Натальи. Старику решила не говорить, боясь попреков и нареканий.
На закате солнца со степи пришел табун. Спустились куцые летние сумерки. По хутору зажглись редкие огни, а Натальи все не было. В мелеховском курене сели вечерять. Побледневшая от волнения Ильинична подала на стол лапшу, сдобренную поджаренным на постном масле луком. Старик взял ложку, смел в нее крошки черствого хлеба, ссыпал их в забородатевший рот и, рассеянно оглядев сидевших за столом, спросил:
— Наталья где? Чего к столу не кличете?
— Ее нету, — вполголоса отозвалась Ильинична.
— Где ж она?
— Должно, к матери пошла и загостевалась.
— Долго она гостюет. Пора бы порядок знать… — недовольно бормотнул Пантелей Прокофьевич.
Он ел, как всегда, старательно, истово; изредка клал на стол вверх донышком ложку, косым любующимся взглядом окидывал сидевшего рядом с ним Мишатку, грубовато говорил: «Повернись, чадунюшка мой, трошки, дай-ка я тебе губы вытру. Мать у вас — поблуда, а за вами и догляду нет…» И большой заскорузлой и черной ладонью вытирал нежные, розовые губенки внука.