Слушательницы, всхлипывая и сморкаясь, вытирали слезы кончиками платков, одна из старух — высокая и черноглазая, со следами строгой иконописной красоты на увядшем лице — протяжно говорила, когда Григорий подходил к крыльцу:
— Милые вы мои! До чего же вы хорошо да жалостно поете! И небось, у каждого из вас мать есть, и небось, как вспомнит про сына, что он на войне гибнет, так слезьми и обольется… — Блеснув на поздоровавшегося Григория желтыми белками, она вдруг злобно сказала: — И таких цветков ты, ваше благородие, на смерть водишь? На войне губишь?
— Нас самих, бабушка, губят, — хмуро ответил Григорий.
Казаки, смущенные приходом незнакомого офицера, проворно поднялись, отодвигая ногами стоявшие на ступеньках тарелки с остатками пищи, оправляя гимнастерки, винтовочные погоны, портупеи. Они пели, даже винтовок не скинув с плеч. Самому старшему из них на вид было не больше двадцати пяти лет.
— Откуда? — спросил Григорий, оглядывая молодые, свежие лица служивых.
— Из части… — нерешительно ответил один из них, курносый, со смешливыми глазами.
— Я спрашиваю — откуда родом, какой станицы? Не здешние?
— Еланские, едем в отпуск, ваше благородие.
По голосу Григорий узнал запевалу, улыбаясь, спросил:
— Ты заводил?
— Я.
— Ну, хорош у тебя голосок! А по какому же случаю вы распелись? С радости, что ли? По вас не видно, чтобы были подпитые.
Высокий русый парень с лихо зачесанным, седым от пыли чубом, с густым румянцем на смуглых щеках, косясь на старух, смущенно улыбаясь, нехотя ответил:
— Какая там радость… Нужда за нас поет! Так, за здорово живешь, в этих краях не дюже кормют, дадут кусок хлеба — и все. Вот мы и приловчились песни играть. Как заиграем, понабегут бабы слухать; мы какую-нибудь жалостную заведем, ну, они растрогаются и несут — какая кусок сала, какая корчажку молока или ишо чего из едового…
— Мы вроде попов, господин сотник, поем и пожертвования собираем! — сказал запевала, подмигивая товарищам, прижмуряя в улыбке смешливые глаза.
Один из казаков вытащил из грудного кармана засаленную бумажку, протянул ее Григорию.
— Вот наше отпускное свидетельство.
— Зачем оно мне?
— Может, сумлеваетесь, а мы не дезертиры…
— Это ты будешь показывать, когда с карательным отрядом повстречаетесь, — с досадой сказал Григорий, но перед тем как уйти посоветовал все же: — Езжайте ночами, а днем можно перестоять где-нибудь. Бумажка ваша ненадежная, как бы вы с ней не попались… Без печати она?
— У нас в сотне печати нету.
— Ну, так ежли не хотите калмыкам под шомпола ложиться — послухайтесь моего совета!
Верстах в трех от хутора, не доезжая саженей полтораста до небольшого леса, подступившего к самой дороге, Григорий снова увидел двух конных, ехавших ему навстречу. Они на минуту остановились, вглядываясь, а потом круто свернули в лес.
— Эти без бумажки едут, — рассудил Прохор. — Видал, как они крутнули в лес? И черти их несут днем!
Еще несколько человек, завидев Григория и Прохора, сворачивали с дороги, спешили скрыться. Один пожилой пехотинец-казак, тайком пробиравшийся домой, юркнул в подсолнухи, затаился, как заяц на меже. Проезжая мимо него, Прохор поднялся на стременах, крикнул:
— Эй, земляк, плохо хоронишься! Голову схоронил, а ж… видно! — И с деланой свирепостью вдруг гаркнул: — А ну, вылазь! Показывай дукументы!
Когда казак вскочил и, пригибаясь, побежал по подсолнухам, Прохор захохотал во все горло, тронул было коня, чтобы скакать вдогонку, но Григорий остановил его:
— Не дури! Ну его к черту, он и так будет бечь, пока запалится. Как раз ишо помрет со страху…
— Что ты! Его и с борзыми не догонишь! Он зараз верст на десять наметом пойдет. Видал, как он маханул по подсолнухам! Откуда при таких случаях и резвость у человека берется, даже удивительно мне.
Неодобрительно отзываясь вообще о дезертирах, Прохор говорил:
— Едут-то как, прямо ва́лками. Как, скажи, их из мешка вытряхнули! Гляди, Пантелевич, как бы вскорости нам с тобой двоим не пришлось фронт держать…