Я быстро вышел на мосты:
– Матрена Васильевна?
В избу, пошатываясь, вошла ее подруга Маша:
– Матрена-то… Матрена-то наша, Игнатич…
Я усадил ее, и, мешая со слезами, она рассказала.
На переезде – горка, въезд крутой. Шлагбаума нет. С первыми санями трактор перевалил, а трос лопнул, и вторые сани, самодельные, на переезде застряли и разваливаться начали – Фаддей для них лесу хорошего не дал, для вторых саней. Отвезли чуток первые – за вторыми вернулись, трос ладили – тракторист и сын Фаддея хромой, и туда же, меж трактором и санями, понесло и Матрену. Что' она там подсобить могла мужикам? Вечно она в мужичьи дела мешалась. И конь когда-то ее чуть в озеро не сшиб, под прорубь. И зачем на переезд проклятый пошла? – отдала горницу, и весь ее долг, рассчиталась… Машинист все смотрел, чтобы с Черустей поезд не нагрянул, его б фонари далеко видать, а с другой стороны, от станции нашей, шли два паровоза сцепленных – без огней и задом. Почему без огней – неведомо, а когда паровоз задом идет – машинисту с тендера сыплет в глаза пылью угольной, смотреть плохо. Налетели – и в мясо тех троих расплющили, кто между трактором и санями. Трактор изувечили, сани в щепки, рельсы вздыбили, и паровоза оба набок.
– Да как же они не слышали, что паровозы подходят? – Да трактор-то заведенный орет. – А с трупами что? – Не пускают. Оцепили. – А что я про скорый слышал… будто скорый?… – А скорый десятичасовой – нашу станцию с ходу, и тоже к переезду. Но как паровозы рухнули – машинисты два уцелели, спрыгнули и побежали назад, и руками махают, на рельсы ставши – и успели поезд остановить… Племянника тоже бревном покалечило. Прячется сейчас у Клавки, чтоб не знали, что он на переезде был. А то ведь затягают свидетелем!… Незнайка на печи лежит, а знайку на веревочке ведут… А муж Киркин – ни царапины. Хотел повеситься, из петли вынули. Из-за меня, мол, тетя погибла и брат. Сейчас пошел сам, арестовался. Да его теперь не в тюрьму, его в дом безумный. Ах, Матрена-Матренушка!… Нет Матрены. Убит родной человек. И в день последний я укорил ее за телогрейку.
Разрисованная красно-желтая баба с книжного плаката радостно улыбалась.
Тетя Маша еще посидела, поплакала. И уже встала, чтоб идти. И вдруг спросила:
– Игнатич! Ты помнишь… вя'заночка серая была у Матрены… Она ведь ее после смерти прочила Таньке моей, верно?
И с надеждой смотрела на меня в полутьме – неужели я забыл?
Но я помнил:
– Прочила, верно. – Так слушай, может, разреши, я ее заберу сейчас? Утром тут родня налетит, мне уж потом не получить. И опять с мольбой и надеждой смотрела на меня – ее полувековая подруга, единственная, кто искренне любил Матрену в этой деревне…
Наверно, так надо было.
– Конечно… Берите… – подтвердил я.
Оно открыла сундучок, достала вязанку, сунула под полу и ушла…
Мышами овладело какое-то безумие, они ходили по стенам ходеным, и почти зримыми волнами перекатывались зеленые обои над мышиными спинами.