Седоусый надзиратель обхлопал Шухова по бокам и спине, по наколенному карману сверху хлопнул — нет ничего, промял в руках полы телогрейки и бушлата, тоже нет, и, уже отпуская, для верности смял в руке еще выставленную варежку Шухова — пустую.
Надзиратель варежку сжал, а Шухова внутри клешнями сжало. Еще один такой жим по второй варежке — и он горел в карцер на триста грамм в день, и горячая пища только на третий день. Сразу он представил, как ослабеет там, оголодает и трудно ему будет вернуться в то жилистое, не голодное и не сытое состояние, что сейчас.
И тут же он остро, возносчиво помолился про себя: «Господи! Спаси! Не дай мне карцера!»
И все эти думки пронеслись в нем только, пока надзиратель первую варежку смял и перенес руку, чтоб так же смять вторую заднюю (он смял бы их зараз двумя руками, если бы Шухов держал варежки в разных руках, а не в одной). Но тут послышалось, как старший на шмоне, торопясь скорей освободиться, крикнул конвою:
— Ну, подводи мехзавод!
И седоусый надзиратель, вместо того чтобы взяться за вторую варежку Шухова, махнул рукою — проходи, мол. И отпустил.
Шухов побежал догонять своих. Они уже выстроены были по пять меж двумя долгими бревенчатыми переводинами, похожими на коновязь базарную и образующими как бы загон для колонны. Бежал он легкий, земли не чувствуя, и не помолился еще раз, с благодарностью, потому что некогда было, да уже и некстати.
Конвой, который вел их колонну, весь теперь ушел в сторону, освобождая дорогу для конвоя мехзавода, и ждал только своего начальника. Дрова все, брошенные их колонной до шмона, конвоиры собрали себе, а дрова, отобранные на самом шмоне надзирателями, собраны были в кучу у вахты.
Месяц выкатывал все выше, в белой светлой ночи настаивался мороз.
Начальник конвоя, идя на вахту, чтоб там ему расписку вернули за четыреста шестьдесят три головы, поговорил с Пряхой, помощником Волкового, и тот крикнул:
— Кэ — четыреста шестьдесят!
Молдаван, схоронившийся в гущу колонны, вздохнул и вышел к правой переводине. Он так же все голову держал поникшей и в плечи вобранной.
— Иди сюда! — показал ему Пряха вокруг коновязи.
Молдаван обошел. И велено ему было руки взять назад и стоять тут.
Значит, будут паять ему попытку к побегу. В БУР возьмут.
Не доходя ворот, справа и слева за загоном, стали два вахтера, ворота в три роста человеческих раскрылись медленно, и послышалась команда:
— Раз-зберись по пять! («Отойди от ворот» тут не надо: всякие ворота всегда внутрь зоны открываются, чтоб, если зэки и толпой изнутри на них наперли, не могли бы высадить.) Первая! Вторая! Третья!…
Вот на этом-то вечернем пересчете, сквозь лагерные ворота возвращаясь, зэк за весь день более всего обветрен, вымерз, выголодал — и черпак обжигающих вечерних пустых щей для него сейчас, что дождь в сухмень, — разом втянет он их начисто. Этот черпак для него сейчас дороже воли, дороже жизни всей прежней и всей будущей жизни.
Входя сквозь лагерные ворота, зэки, как воины с похода, — звонки, кованы, размашисты — па-сторонись!