Зашел Шухов в ту комнату, где его латыш. Лежит латыш на нижних нарах, ноги наверх поставил, на откосину, и с соседом по-латышски горгочет.
Подсел к нему Шухов. Здравствуйте, мол. Здравствуйте, тот ног не спускает. А комната маленькая, все сразу прислушиваются — кто пришел, зачем пришел. Оба они это понимают, и поэтому Шухов сидит и тянет: ну, как живете, мол? Да ничего. Холодно сегодня. Да.
Дождался Шухов, что все опять свое заговорили (про войну в Корее спорят: оттого-де, что китайцы вступились, так будет мировая война или нет), наклонился к латышу:
— Самосад есть?
— Есть.
— Покажи.
Латыш ноги с откосины снял, спустил их в проход, приподнялся. Жила этот латыш, стакан как накладывает — всегда трусится, боится на одну закурку больше положить.
Показал Шухову кисет, вздержку раздвинул.
Взял Шухов щепотку на ладонь, видит: тот самый, что и прошлый раз, буроватый и резки той же. К носу поднес, понюхал — он. А латышу сказал:
— Вроде не тот.
— Тот! Тот! — рассердился латыш. — У меня другой сорт нет никогда, всегда один.
— Ну, ладно, — согласился Шухов, — ты мне стаканчик набей, я закурю, может, и второй возьму.
Он потому сказал набей, что тот внатруску насыпает.
Достал латыш из-под подушки еще другой кисет, круглей первого, и стаканчик свой из тумбочки вынул. Стаканчик хотя пластмассовый, но Шуховым меренный, граненому равен. Сыплет.
— Да ты ж пригнетай, пригнетай! — Шухов ему и пальцем тычет сам.
— Я сам знай! — сердито отрывает латыш стакан и сам пригнетает, но мягче. И опять сыплет.
А Шухов тем временем телогрейку расстегнул и нащупал изнутри в подкладочной вате ему одному ощутимую бумажку. И двумя руками переталкивая, переталкивая ее по вате, гонит к дырочке маленькой, совсем в другом месте прорванной и двумя ниточками чуть зашитой. Подогнав к той дырочке, он нитки ногтями оторвал, бумажку еще вдвое по длине сложил (уж и без того она длинновато сложена) и через дырочку вынул. Два рубля. Старенькие, не хрустящие.
А в комнате орут:
— Пожале-ет вас батька усатый! Он брату родному не поверит, не то что вам, лопухам!
Чем в каторжном лагере хорошо — свободы здесь от пуза. В усть-ижменском скажешь шепотком, что на воле спичек нет, тебя садят, новую десятку клепают. А здесь кричи с верхних нар что хошь — стукачи того не доносят, оперы рукой махнули.
Только некогда здесь много толковать…
— Эх, внатруску кладешь, — пожаловался Шухов.
— Ну, на, на! — добавил тот щепоть сверху.
Шухов вытянул из нутряного карманчика свой кисет и перевалил туда самосад из стакана.
— Ладно, — решился он, не желая первую сладкую папиросу курить на бегу. — Набивай уж второй.
Еще попрепиравшись, пересыпал он себе и второй стакан, отдал два рубля, кивнул латышу и ушел.
А на двор выйдя, сразу опять бегом и бегом к себе. Чтобы Цезаря не пропустить, как тот с посылкой вернется.
Но Цезарь уже сидел у себя на нижней койке и гужевался над посылкой.