13
Стрелецкие пятидесятники, Кузьма Чермный, Никита Гладкий и Обросим Петров, из сил выбивались, мутили стрелецкие слободы. Входили в избы, зло рвя дверь: "Что, мол, вы тут - с бабами спите, а всем скоро головы пооторвут..." Страшно кричали на съезжем дворе: "Дегтем отметим боярские дворы и торговых людей лавки, будем их грабить, а рухлядь сносить в дуваны... Нынче опять - воля..." На базарных площадях кидали подметные письма и тут же, яростно матерясь, читали их народу...
Но стрельцы, как сырые дрова, шипели, не загорались - не занималось зарево бунта. Да и боялись: "Гляди, сколько на Москве подлого народу, ударь в набат, - все разнесут, свое добро не отобьешь..."
Однажды у Мясницких ворот рано поутру нашли четырех караульных стрельцов - без памяти, проломаны головы, порублены суставы. Приволокли их в Стремянный полк, в съезжую избу. Послали за Федором Левонтьевичем Шакловитым, и при нем они рассказали:
"Стоим у ворот на карауле, боже упаси, не выпивши. А время - заря... Вдруг с пустыря налетают верхоконные и, здорово живешь, начинают нас бить обухами, чеканами, кистенями... Злее всех был один, толстый, в белом атласном кафтане, в боярской шапке. Те уж его унимали: "Полно-де бить, Лев Кириллович, убьешь до смерти..." А он кричит: "Не то еще будет, заплачу проклятым стрельцам за моих братьев".
Шакловитый, усмехаясь, слушал. Осматривал раны. Взяв в руки отрубленный палец, являл его с крыльца сторонним людям и стрельцам. "Да, - говорил, - видно, будут и вас скоро таскать за ноги..."
Чудно. Не верилось, чтобы вдруг Лев Кириллович стал так баловать. А уж Гладкий, Петров и Чермный разносили по слободам, что Лев Кириллович с товарищами ездят по ночам, приглядываются, - узнают, кто семь лет назад воровал в Кремле, и того бьют до смерти... "Конечно, - отвечали стрельцы смирно, - за воровство-то по голове не гладют..."
Прошло дня три, и опять у Покровских ворот те же верхоконные с толстым боярином наскочили на заставу, били чеканами, плетями, саблями, поранили многих... Кое-где в полках ударили набат, но стрельцы вконец испугались, не вышли... По ночам с караулов стали убегать. Требовали, чтобы в наряд посылали их не менее сотни и с пушкой... Будто с глазу - совсем осмирнели стрельцы...
А потом пошел слух, что этих верхоконных озорников кое-кого уже признали: Степку Одоевского, Мишку Тыртова, что жил у него в любовниках, Петра Андреевича Толстого, а вот, в белом кафтане, будто бы даже был и не боярин, а подьячий Матвейка Шошин, близкий человек царевны. Руками разводили, - чего же они добиваются этим озорством?
Нехорошо было на Москве, тревожно. Каждую ночь в Кремль посылали наряд человек по пятисот. Возвращались оттуда пьяные. Ждали пожаров. Рассказывали, будто изготовлены хитрого устройства ручные гранаты и Никита Гладкий тайно возил их в Преображенское, подбросил на дороге, где царю Петру идти, но только они не взорвались. Все ждали чего-то, затаились.
В Преображенском, с приездом Петра, не переставая стреляли пушки. На дорогах стояли за рогатками бритые солдаты с бабьими волосами, в шляпах, в зеленых кафтанцах. Несколько раз бродящий народ, раскричавшись на базаре, собирался идти в Преображенское громить амбары, но, не доходя Яузы, повсюду натыкались на солдат, и те грозили стрелять. Всем надоело - скорее бы кто-нибудь кого-нибудь сожрал: Софья ли Петра, Петр ли Софью... Лишь бы что-нибудь утвердилось...
14
Через рогатки по Мясницкой пробирался верхом Василий Волков. На каждом шагу останавливали, он отвечал: "Стольник царя Петра, с царским указом..." На Лубянской площади свет костров озарял приземистую башню, облупленные зубчатые стены, уходящие в темноту к Неглинной. Чернее казалось небо в августовских звездах, гуще древесные заросли за тынами и заборами кругом площади. Поблескивали кресты низеньких церковок. Множество торговых палаток были безлюдны за поздним временем.