Дьяволы! Где Овсей? Послать в слободы! Как ударим на Спасской башне, - всем стать под ружье...
Ругаясь, раскорячивая ноги, Гладкий убежал в избу. Тогда стоявшие под липами сказали друг другу:
- Набат...
- Нынче ночью...
- Не соберут...
- Нет...
- А что, братцы, если... а? (Ближе сдвинулись головами и чуть слышно):
- А там поблагодарят...
- Само собой...
- И награда и все такое...
- Ребята, а тут дело гиблое...
- Знаем... Ребята, кто пойдет? Двоих бы надо...
- Ну, кто?
- Дмитрий Мелнов, пойдешь?
- Пойду.
- Яков Ладыгин, пойдешь?
- Я-то? Ладно, пойду...
- Добивайтесь - до самого... В ноги, и - так и так... За-мышлено-де смертное убийство на тебя, великого государя... Мы-де, как твои слуги верные, как мы хрест целовали...
- Не учи, сами знаем...
- Скажем...
- Идите, ребята...
15
Воевать с двумя батальонами - Преображенским и Семеновским - и думать не приходилось. Тридцать тысяч стрельцов, жильцы, иноземная пехота, солдатский полк генерала Гордона прихлопнули бы потешных, как муху. Борис Голицын настаивал: спокойно ждать в Преображенском до весны. Скоро - осенняя распутица, морозы, - стрельцов поленом не сгонишь с печи воевать. А весною будет видно... Хуже не станет, думать надо, станет хуже для Софьи и Василия Васильевича: за зиму бояре окончательно перессорятся, начнут перелетать в Преображенское; жалованья стрельцам выдано не будет, - казна пуста. Народ голодает, посады, ремесленники разорены, купечество стонет. Но, буде Софья все же поднимет войска по набату, - нужно уходить с потешными в Троице-Сергиево под защиту неприступных стен, - место испытанное, можно отсиживаться хоть год, хоть более...
По совету Бориса Голицына из Преображенского тайно послали в Троицу подарки архимандриту Викентию. Борис Алексеевич два раза сам туда ездил и говорил с архимандритом, прося защиты. Каждый день генерал Зоммер устраивал смотры и апробации, - от пушечных выстрелов едва не все стекла полопались во дворце. Но когда Петр заговаривал про Москву, Зоммер только сопел хмуро в усы: "Что ж, будем защищаться..." Приезжал Лефорт, но не часто, - трезвый, галантный, с боязливой улыбочкой, и вид его более всего пугал Петра... Он не верил уж и Лефорту. Часто среди ночи Петр будил Алексашку, кое-как накидывали кафтаны, бежали проверять караулы. Подолгу стоя в ночной сырости на берегу Яузы, Петр вглядывался в сторону Москвы, - тьма, ни огонька и тишина зловещая.
Вздрогнув от холода, угрюмо звал Алексашку, брел спать.
Только первые ночи по возвращении он спал с женой. Потом приказал стлать себе в дворцовой пристройке, в низенькой, с одним оконцем палате, вроде чулана, - царю на лавке, Алексашке на полу, на кошме. Евдокия очи исплакала, дожидаясь лапушку, - была она брюхатая, на четвертом месяце, - дождалась и опять не осушала слез. Встречая мужа, хотела бежать на дорогу, да не пустили старухи. Вырвалась, в сенях кинулась к мужу дорогому, - вошел он длинный, худой, чужеватый, - прильнула лицом, руками, грудью, животом... Лапушка поцеловал жесткими губами, - весь пропах дегтем, табаком. Спросил только, проведя быстро ладонью по ее начавшему набухать животу: "Ну, ну, а что же не писала про такое дело", - и мимолетно смягчилось его лицо. Пошел с женой к матери - поклонился. Говорил отрывисто, непонятно, дергал плечиком и все почесывался. Наталья Кирилловна сказала под конец: "Государь мой Петенька, мыльню с утра уж топим..." Взглянул на мать странно: "Матушка, не от грязи свербит". Наталья Кирилловна поняла, и слезы поползли у нее по щекам.
Только на три ночи Евдокия залучила его в опочивальню, - как ждала, как любила, как надеялась приласкать! Но заробела, растерялась хуже, чем в ночь после венца, не знала, о чем и спросить лапушку. И лежала на шитых жемчугом подушках дура дурой. Он вздрагивал, почесывался во сне. Она боялась пошевелиться.